Из пережитого. Воспоминания флигель-адъютанта императора Николая II. Том 2 - Анатолий Мордвинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакое учредительное собрание не имело бы нравственного права его отменить.
Есть вещи, которые должны оставаться неизменными, как бы народная жизнь ни шла вперед…
Касаться, хотя бы словом, постановления, выношенного человеческим страданием и уже освященного не раз народным спасением, могли только недомыслие или предательство.
Подобный закон не терпит ни отсрочки, не нуждается в лишних подтверждениях, не требует какого-либо пересмотра или добавления.
Люди, заставившие великого князя своими доводами сказать это слово, вряд ли были все искренни. Многие из них знали, что делали: им было в действительности не нужно ни мнение, ни благо народа, ни сплоченность Русской земли. Им мерещилась собственная «просвещенная» власть, укрепленная уже не народным согласием, а народным раздором партий, и все то материальное, что такая власть приносит таким людям…
* * *Наступило утро 3 марта. Наш поезд, вышедший ночью из Пскова, прошел уже Двинск и двигался к Могилеву, в Ставку.
Неимоверно тяжело было на душе. Вчерашнее отречение государя, совершившееся с такой неожиданностью, с такой ужасающей простотой, почти без всякой попытки на справедливую борьбу, еще больнее давило сознание и невольно вызывало у меня тайные, быть может, совершенно несправедливые, но горькие упреки. Так сердятся на человека, которого очень любят, но который совершил непоправимую ошибку во вред себе и другим.
«Ведь это отречение, и только оно одно, с момента его подписания давало возможность бунту петербургских полу-солдат и мастеровых именовать себя российскою революцией и наполнить всю страну своими бесчинствами и еще большей смутой», – говорил я самому себе, совершенно забывая, что в подобные дни не монарх покидает народ, а народ покидает своего природного государя.
Будущего уже у меня не было. Дорогое, милое прошлое рухнуло куда-то в пропасть, а настоящее, с его воображаемыми картинами из разнузданной Французской революции, которую я еще детским сердцем так ненавидел и презирал, было отвратительно и почти невыносимо. Участь государя и его семьи не выходила у меня из головы…
Но жизнь в нашем двигающемся поезде наружно шла своим обычным размеренным ходом.
Государь и после отречения продолжал сохранять не только для нас, его любящих, но и для людей посторонних, равнодушных, даже предателей, все то присущее ему величие сана, которое эти последние думали, что можно было с него снять.
Это замечалось и чувствовалось мною как во время остановок на станциях, так и по приезде в Могилев и во время дальнейшего пребывания в Ставке.
Помню, что во время этого переезда все лица ближайшей свиты, находившиеся в поезде, решили сообща записать для будущего, до малейших подробностей, чуть ли не по минутам, все то, что происходило за эти три-четыре дня.
Кира Нарышкин записывал все подробно, под нашу диктовку, хотел напечатать на пишущей машинке и дать это описание в копии каждому из нас. Копии телеграмм главнокомандующих мы от него получили, а наш общий дневник он переписать не успел.
Вспоминаю также, что государь рано утром, с дороги, послал в Киев телеграмму своей матери императрице Марии Федоровне, прося ее приехать на свидание в Могилев, а также телеграммы в Царское Село, Ее Величеству, и в Петроград великому князю Михаилу Александровичу, уведомлявшую о передаче ему престола.
Телеграмма эта, вероятно, не дошла, так как, судя по воспоминаниям В. Набокова, великий князь «очень подчеркивал свою обиду, что брат его «навязал» ему престол, даже не спросив его согласия»35. Насколько помню, судя по рассказам лиц, читавших в Ставке эту депешу, перехваченную на телеграфе, она была очень сердечна, адресована на имя «Его Императорского Величества Михаила», и в ней были, между прочим, слова: «Прости меня, дорогой Миша, если огорчил тебя и что не успел своевременно предупредить…», «остаюсь навсегда верным и любящим братом», а также и выражение: «последние события вынудили меня бесповоротно решиться на этот крайний шаг»36.
* * *Около четырех с половиной часов дня, когда поезд начал подходить к какой-то станции, скороход меня предупредил, что Его Величество собирается выйти на прогулку.
Остановка была недолгая, всего несколько минут. Я быстро надел шинель и вышел на рельсы с противоположной стороны от платформы.
День был серый, ненастный, темнело; была оттепель; сильная грязь и нагроможденные всюду поленницы дров оставляли очень мало места для прогулки.
Государь уже успел раньше спуститься из своего вагона и, увидев меня, направился в мою сторону.
– А, и вы, Мордвинов, вышли подышать свежим воздухом, – как-то особенно добро и вместе с тем, как мне показалось, необычайно грустно сказал государь и продолжал идти вперед.
Я пошел рядом с ним. Мы были совершенно одни – все мои товарищи по свите оставались в вагоне; обычный ординарец, урядник конвоя, находился также далеко.
Впервые за эти мучительные дни мне явилась неожиданная возможность остаться на несколько минут глаз на глаз с государем, олицетворявшим мне мою Родину, с человеком, которого я очень любил и за которого теперь так страдал…
Я чувствовал его душевное состояние; мне так хотелось его утешить, облегчить, так стыдно было перед ним за все совершившееся…
«Но чем утешить? Что сказать? – шевелилось напрасно в моем затуманенном, подавленном мозгу. – Сказать про «главное», про совсем ненужное отречение? – теперь уже поздно; а утешить?.. Но чем же? Чем?» – все с большими мучениями проносилось в моей голове.
Государь шел также молча, задумавшись, уйдя глубоко в себя; он был такой грустный, ему было так «не по себе»…
Я посмотрел на него и вдруг заговорил – заговорил почти бессознательно и так глупо и путано, что до сих пор краснею, когда вспоминаю свои тогдашние взволнованные «успокоения», оставшиеся в наказание у меня в памяти.
– Ничего, Ваше Величество, – сказал я, – не волнуйтесь уж очень… Ведь вы не напрашивались на престол, а наоборот, вашего предка в такое же подлое время приходилось долго упрашивать, и, только уступая настойчивой воле народа, он, к счастью России, согласился за себя и за вас нести этот тяжелый крест. Нынешняя воля народа теперь, говорят, думает иначе… Что же, пускай попробуют! Пускай поуправляются сами, если хотят!.. Насильно ведь мил не будешь!.. Только что из этого выйдет?
Государь приостановился.
– Уж и хороша же эта воля народа! – вдруг с болью и презрением вырвалось у него. Чтобы скрыть свое волнение, он отвернулся и быстрее пошел вперед. Мы молча сделали еще круг.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});