Тихоокеанское шоссе - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во всех этих рассуждениях была правда, но, опять-таки, мелкая, житейская, без полета, перспективы и идеи. Да и парни, как видно, сидели ждали двух часов, то есть — обыкновенная деревенская пьянь. Но и от этого легче не стало. Ладно, парни-то пьянь и слова их ничего не стоят, пусть сначала бросят пить, перевоспитаются и подтянут себя в идеологическом и культурном плане, но он-то, он-то сам! Таких пощечин Павел Григорьевич никогда еще не получал и страдал нравственно и физически.
В редакцию он не пошел, сразу отправился домой и там накричал на жену за какой-то пустяк, что с ним случалось крайне редко. Попробовал лечь поспать, но не вышло, все лез в голову этот парень в грязной спецовке, с бешеными светлыми глазами, и Павел Григорьевич злился: «Сопляк! Мальчишка! Вот так их воспитали! Вот так смену себе вырастили!» Но и это было не то, и в голове царила белиберда. Он пробовал было написать заметку по этому поводу, но никак не мог придумать, с чего начать. Стал перебирать в памяти происшедшее, и тут его осенило, что они попросту приняли его за другого, тот-то мальчишка кричал на него «начальничек!» Значит — приняли за должностное лицо и законно возмутились, что во время обеденного перерыва им делают указания. Конечно, обед — дело святое для рабочего человека, а тут кто-то подходит и начинает указывать. Тем более — страда, недосып, нервы. Они его не поняли, им надо объяснить, растолковать, потому что такая злоба, даже ненависть, — они до добра не доводят, нужно быть терпимей, добрее к людям, даже если они и ошибаются, или там, не могут сдержать себя.
Так думал Павел Григорьевич и, все больше воодушевляясь, принялся писать. Название пришло сразу: «Ответ молодому человеку». Некоторые несущественные и нецензурные подробности Павел Григорьевич опустил и ухватил самое суть — невежливые и опрометчивые высказывания парня и писал как бы от лица поколения, все больше употребляя слово «мы». «Нет, молодой человек, — писал он, — с такими мыслями Далеко не уедешь, даже общественно полезный труд не может оправдать ваших антиобщественных действий, нет никакой пропасти между поколениями, нет начальников и подчиненных, все мы — одна большая семья, в которой, как и в любой семье, есть старшие и есть младшие, и где у каждого свои обязанности, это и есть та правда, которая создается нашим общим трудом, каким бы он ни был, а кичиться своей принадлежностью к рабочему классу, который справедливо определен в нашем обществе как класс-гегемон — это нехорошо, нескромно и ни в коей мере ваших действий не оправдывает».
Пока писал — нравилось. Потом перечел — разонравилось. Из чисто этических соображений, чтоб не оскорблять читателя, он не стал повторять слова, которые тот парень употреблял, большей частью матерные, и о своем бегстве не упомянул, и общее ощущение было кислое. Не то, не то… Все же он переписал заметку набело и отправил ее по почте, чего, в общем-то, никогда не делал. Дня через три, когда вышел очередной номер, он стал жадно искать на страницах свой материал, чего-то боясь и смущаясь, но не зашел, а потом вдруг увидел свою фамилию под заметкой, которая называлась: «Бережливость — норма жизни». Он стал читать. Заметка начиналась так: «В эти напряженные дни, когда идёт битва за урожай, с особой остротой стоит вопрос о бережном отношении к хлебу. И все меры принимаются, механизаторы стараются провести уборку с наименьшими потерями, на дорогах выставлены посты, которые следят за тем, чтобы асфальт не «засевали» зерном нового урожая, и в то же время находятся еще люди…» Он глазам своим не поверил. Речь шла о том, что парни в рабочее время играли в парке в футбол буханкой хлеба. Явная ложь! Павел Григорьевич взбесился. К правке он относился терпимо, и когда его заметки резали, считал, что специалистам виднее, но тут! Ведь не о том же он писал, не о том шла речь! Он впервые испытал приступ злого, опустошающего бессилия. Хочешь сказать о том, что ты видишь в жизни, о том, что тебя тревожит, а они холодной рукой режут и заставляют тебя говорить то, что нужно им. Точнее, говорится то, «что нужно всем», но кто же у всех спрашивал? Вот у него ведь не спросили — что ему нужно! Перекроили, изменили заголовок, выкинули все рассуждения, да еще его фамилию под этой нелепицей поместили — его, а не свою, — хотя это не его мысли, не об этом он хотел сказать! Почему так? Почему за него говорят?! Кто позволил?! Что он, совсем уж винтик-шпунтик, болванчик деревянный?!
В общем, он страшно разнервничался, еще и потому, что вспомнил того парня, и опять выходило, что он прав — этот молокосос!
В редакцию он заходить не стал, а позвонил редактору.
— А-а-а, Григорьевич! — сказал тот. — Ну что ж, брат, растешь, прямо на глазах растешь! И слог и мысль! Ну, я у тебя там разные сопли поубирал, зря это ты, пожестче надо с ними.
— Слушай, да я ведь не о том хотел сказать! — перебил его Павел Григорьевич, сдерживаясь. — Там хлеб только повод был, предлог, мелочь.
— Ка-а-ак это — мелочь?! Нет, это, знаешь ли, не мелочь, если каждый будет так буханкой швыряться! — И редактор понес обычное, не раз читанное, уже с железными интонациями в голосе.
«Да он же все знает! — вдруг поразился Павел Григорьевич. — Знает, что валки на полях прорастают, что зерно в кучах под дождем мокнет, что техника в безалаберном состоянии, а сам на этих пацанов громы и молнии мечет. А почему?