У нас дома в далекие времена - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я покосился на отца. Увидев морщинки вокруг его глаз, я, несмотря на боль, расхохотался.
— Да, папа, я страшно огорчен, — сказал я, смеясь. — Ведь я хотел каждый день заниматься, часа по три, не меньше!
— Увы, тут ничего не выйдет, — сказал отец. — Но я надеюсь, что ты перенесешь это, как настоящий мужчина.
Разумеется, отец сдержал слово. И хотя рука зажила недели через две, я за все каникулы даже не притронулся к перу. Зато сестры с братом… отец ни разу не спросил их, виноваты ли они в моем несчастье, — наверное, он видел, как они удирали… Вот им-то пришлось в эти каникулы особенно много заниматься, — и не из-за того, что они были виновны в моем несчастье (виноваты мы были все одинаково), а скорее за то, что они в панике удрали.
В сравнении с жерновом мой нынешний «дебют» в Граале был сущей забавой! Я бежал вокруг дома, бежал довольно резво, а за углом было открыто окно; как во всяком крестьянском доме, оконные створки открывались здесь наружу, а не внутрь, как в городе. К тому же окно это было закреплено ветровым крючком.
Итак: я выскочил за угол, на уровне моего лба оказался нижний широкий брусок оконного переплета, так называемый сточный карниз. Стекло со звоном разлетелось вдребезги, но крючок выдержал, нападение было отбито, а нападающий повержен на землю, где провалялся минуты три, не сознавая, где он и что с ним. Несмотря на прикладывание ножа, шишка росла на глазах. Все лето меня называли «рогатым Гансом».
— Если на сей раз только этим обойдется, — сказал отец со вздохом маме, — я буду благодарить создателя.
И если мне не изменяет память, в то лето шишкой и обошлось. Никаких других «аварий» я не припоминаю.
В первый же день после ужина отец пошел с нами к морю, а мама с Кристой остались готовить постели. Было еще почти светло, мы с радостными воплями носились по проселочной дороге и у самой нивы рвали красные маки, васильки, розовый куколь, белые маргаритки. Мы были детьми большого города, нам казалось невероятной роскошью, что все это росло «даром», что за это не надо никому платить.
Тем временем отец шел по дороге неторопливым, ровным шагом, а мы то обгоняли его, то отставали. Он радовался нашему счастью и лишь изредка тихим голосом напоминал, что даже ради самых красивых цветов нельзя топтать колосья. Тогда мне припомнилась чудесная сказка Андерсена о девочке, которая наступила на хлеб, и я довольствовался цветами, росшими на обочине. И поныне меня охватывает чувство горечи и возмущения, когда я вижу легкомысленно затоптанные посевы или луг. Отцовские наставления засели во мне крепко!
Но вот мы входим в лес, и сразу становится темнее. Мы держимся кучкой возле отца и прислушиваемся: не слышно ли уже морского прибоя. Отец говорит, что прибоя сегодня не будет, — днем почти не было ветра. Но мы все равно не теряем надежды и продолжаем вслушиваться…
Постепенно высокий сосновый лес понижается, он как бы спускается к морю гигантской пологой крышей, все деревья изогнулись в сторону суши. Они становятся все ниже, все уродливее, и вот уже виден большой просвет между ними.
Мы пускаемся наперегонки, каждому хочется увидеть море первому. Сосны кончились, мы увязаем в сыпучем песке, поднимаясь на дюны. Под ногами шуршит прибрежная трава, лицо обдувает нежная прохлада.
И вот я опять на дюне, и опять, как и каждый год, когда мы приезжаем к морю, меня охватывает хорошо знакомое и тем не менее всякий раз ошеломляющее чувство необъятного простора, который распахивается передо мной. Сначала я ничего, кроме него, не вижу и не чувствую, он такой большой и нигде не кончается, даже там, где горизонт смыкается с водой. Мое мальчишечье сердечко взволнованно колотится: я стою здесь, я вижу его. И весь простор мой, и я его частица, и без меня он не был бы таким, как сейчас. Я весь во власти чего-то вечного, нетленного. Я не смог бы описать это словами, но я чувствую это…
Я маленький, слабый мальчик, меня преследуют всякие несчастья… Но вот я стою на макушке дюны, как самый сильный человек, и я чувствую это… Каждый год, когда я стою у моря, я дважды, трижды испытываю это чувство, что я живу, что я должен жить всегда. Что без меня не было бы всего мира. Смутное чувство гордости все же вызывает в душе смирение.
Когда я сбегаю с дюны и вижу маленькие волны, плещущие о ровный песчаный берег, когда я ищу ракушки или омытые морем желтоватые камешки, очень похожие на янтарь, чувство необъятного простора исчезает. Когда я смотрю на море вблизи, тысячи мелочей заслоняют его простор. Но ощущение его было, и оно осталось со мной…
Ко мне подходит отец. Он берет меня за руку и ведет вниз к брату и сестрам, которые уже давно прибежали на берег. По дороге он тихо спрашивает:
— Красиво?
— Это так огромно, папа! — отвечаю я.
— Да, огромно, — подтверждает отец. — Очень. Когда ты вернешься в Берлин, Ганс, не забывай, что ты видел нечто великое. Для человека, который способен чувствовать это, есть много великого на свете, и не только на море или в горах. Но и в книгах, в музыке, в картинах и скульптуре… А особенно в людях. Сколько было величайших людей, Ганс…
Только я собрался спросить отца, — разве теперь нет больше великих людей? — как мы уже спустились вниз, к брату и сестрам, и всякое величие померкло перед насущным вопросом: можно ли нам шлепать босиком по воде…
— Только пять минут, пап, ну пожалуйста!
Отец колеблется: а как на это посмотрит мама? А чем мы будем вытираться? И не простудимся ли? Но потом он все же разрешает, и мгновение спустя мы в воде, в ее нежной прохладе, шлепаем босыми ногами по мягкому песку. Мы счастливы. Конечно, пять минут растягиваются на десять, и, конечно, Ганс, несмотря на все предосторожности, ухитряется замочить подвернутые штанины. Но сегодня никто не обращает внимания на такие пустяки. Даже между сестрами и братьями не происходит привычного обмена «любезностями»…
Часом позднее я лежу в постели. Эди уже спит, сегодня он, как еще никогда, рано встал и поздно лег. Мне тоже показалось, что я до смерти устал, но вот лежу и не могу заснуть. То и дело прислушиваюсь к непривычным звукам. Окно распахнуто настежь, и я слышу тихий шелест, доносящийся из маленького палисадника. В коровнике бряцает цепь, а несколькими дворами дальше лает собака. Я так счастлив, что спать совсем не хочется. Хотелось бы все время так вот лежать, жаль проспать такое счастье.
Вычисляю, что впереди у меня еще тридцать девять каникулярных дней, полных счастья (не считая дня отъезда), и если я буду бодрствовать по пятнадцать часов в день, то это составит пятьсот восемьдесят пять часов счастья, без школы и других забот. Цифра эта кажется мне столь огромной, что каникулярным часам просто не видно конца, особенно если вспомнить, как долго тянется урок латыни. День отъезда и начало школьных занятий так же далеки, как луна, мягкий свет которой словно снегом выстилает комнату.
Просыпаюсь утром и не успеваю еще глаз открыть, как птицы в саду уже напоминают мне, что я на каникулах, что впереди у меня бесконечно долгий радостный день — один из тридцати девяти. Мне кажется, что еще совсем рано, я слышу, как сладко посапывает Эди. Но вот дверь открывается, входит мама и громко говорит:
— А ну, вставайте, сони! Скоро девять! Кто из вас пойдет в курятник за яйцами?!
Мы оба выскакиваем из постелей, и первый день каникул начинается.
Да, эти летние каникулы не обманули наших ожиданий, они были такими же чудесными, как и все, что мы проводили вместе с родителями. Отец, несмотря на свой сундучок с папками, всегда находил для нас время, да и мама частенько сидела с нами, хотя при этом обычно резала стручки фасоли или лущила горох. Каникулы очень сближали детей с родителями. Недоразумений почти не было, и озорничали мы крайне редко. Естественно, иной раз мы капризничали, когда нас отрывали от интереснейшей игры и усаживали за уроки, — отец строго следил за тем, чтобы мы хоть немного занимались, — но едва мы захлопывали тетради, огорчений как не бывало.
Утром мы обязательно шли к морю, а после обеда — почти ежедневно — отправлялись в длительную прогулку по лесам. Отец был неутомим, он придумывал все новые и новые цели походов или новые пути к старым целям. Когда же бывало слишком жарко, мы отыскивали тенистый уголок на опушке леса, и отец принимался нам рассказывать. Он умел рассказывать великолепнейшие истории, и для нас, нового поколения, особая прелесть этих историй заключалась в том, что они были не просто сказками, а непосредственно касались нашей жизни. Они раскрывали окружавший нас мир, и мир этот становился понятнее.
Так, отец поведал нам однажды историю о четырех хлебных растениях, поспоривших, какое из них нужнее человеку. Они договорились между собой, что каждого, по очереди, не будет целый год. И вот куры оказались вдруг без ячменя, а лошади без овса почти все вымерли. Потом отец поведал нам, что говорили берлинцы, лишившись булочек и рогаликов, и как загрустили дети без пирожных из пшеничной муки. Но хуже всего оказалось без ржи; на мельницы больше не возили зерно, и у пекаря не стало муки, чтобы печь хлеб. Вот уж тут совсем по-другому заговорили берлинцы, когда им пришлось питаться одними булочками и рогаликами! И как детям надоели вечные пирожные! Да, плохое, ужасное было время, когда не стало ржи!