Нефть - Марина Юденич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, что? — в обычной своей кошачьей манере мяукнул Бурбулис. Гусь залопотал. Сумбурно — о том, что проект президентского указа о вещании НТВ на четвертом канале написан. Но никто не хочет нести его на подпись без визы Яковлева, а Яковлев не хочет подписывать, потому что кто-то плетет какие-то интриги, а никто из Кремля не хочет звонить Яковлеву, потому что старый лис Яковлев потом позвонит Деду и пожалуется на то, что. Тем временем мы пересекли холл и все толпой — Бурбулис, Гусь, я, помощник Бурбулиса, охранники Гусинского — загрузились в лифт.
— Хорошо, Володя… Я сейчас все скажу Александру Николаевичу… Лифт между тем остановился на десятом — «правительственном» — этаже. Бурбулис отпустил мои руки, еще раз клюнул носом в щеку и пообещал заглянуть к нам, в редакцию. И — надо сказать — обещание выполнил. Вскорости появился в редакции. Выходило, что аудиенция Яковлева длилась минут тридцать, пятнадцать из которых они наверняка пили чай.
Спустя несколько дней Дед подписал указ о трансляции программ нового канала. И это — собственно — все.
Он слушает меня внимательно, с некоторым даже любопытством, явно не зная многого, из того, что я говорю. И я польщена. Хотя какая-то тревожная доля сознания аккуратно напоминает — это не худший способ получить информацию — дать понять собеседнику, что сообщает тебе нечто новое и безумно интересное. И тот, раззадоренный искренним вниманием, выдаст такие рулады, о которых и не помнил прежде. Или полагал, что не помнил. И уж — по крайней мере — не собирался исполнять публично. Но — с другой стороны — что уж такого нового, кроме забавных деталей про топтание Гуся в останкинском гардеробе. Вдобавок еще неизвестно, чьи рулады сейчас породили чье откровение. Или воспоминание, о котором вспоминать не предполагалось.
— Да, показательно. Я б даже сказал, выпукло и ярко. Потом — под крышей незабвенного мэтра Игнатенко, если помните — учредили ОРТ. Те же семеро — тут уж свидетелем оказался по случаю ваш покорный слуга — за исключением, разумеется, Бориса Абрамовича, на мой взгляд, не слишком хорошо представляли себе, с какой целью — собственно — приглашены, кроме как дать денег, но к этому они уже вполне привыкли, потому вели себя совершенно как в процессе этого своего «движения».
— Вам и про это известно?
— Ну, это было широко известное мероприятие. Случалось даже как-то поучаствовать. Однажды. Так вот, под крышей Игнатенко мальчики быстро заскучали, единственное, пожалуй, занятие было поначалу — рассмотреть поближе мэтров и отцов-основателей отечественного TV, впрочем, и это вряд ли. Те, отцы и мэтры, уж не по разу, надо полагать, съездили на поклон к каждому из семерки: и денег попросить под какой-нибудь сногсшибательный проект, и компромат на коллег-конкурентов слить погуще, и себя предложить в качестве придворного телевизиря, и — уж конечно — прозондировать почву по части кандидата. Так что и этого интереса не было у мальчиков, и они томились, и обменивались колкостями и названивали подругам и просто кому ни попадя — поболтать и убить время. Никогда не обращали внимания — мобильный телефон чем-то сродни сигареты, когда надо убить или, напротив, потянуть время, когда не о чем говорить, когда нужно закамуфлировать эмоции — хватаются за трубку. Эти трепались от скуки. И напрасно. Потому что буквально у них под ногами, а вернее — по их ногам, обутым в уже вполне приличные британские и итальянские башмаки, струились потоки невидимых миру слез. То были слезы журналистов — претендентов и болельщиков за оных, которые, возможно, только сейчас, заглянув в круглые неуловимые глаза Игнатенко, осознали — все будет не так, как они решили. И вообще — никогда уж ничего уже не будет так. Потому что короткая, хотя — безусловно — яркая эпоха уплотнения властей завершилась.
— Уплотнения властей?
— Это когда три первых уплотнились для вида и для красного словца, чтобы временно допустить до правительственной лавки четвертую. Знаете, как на деревенской свадьбе — объявился гость, шумный, скандальный, эдакий амбициозный гордец, ну и потеснились гости на почетной лавке по правую руку от женихова отца, пригласили гостя присесть, выпить. Тот — понятное дело, загордился еще больше, и ел, и пил без всякой меры — ибо был не так, чтоб уж очень сыт и пьян, и говорил много, напыщенно, и к нему даже какое-то время прислушивались за столом, хотя на селе мужичонка был так себе — не авторитет. Но кончилось все быстро, напились гости — перебрал шумный односельчанин, дальше — как водится, слово за слово, и вот уж — глядишь — легким пинком пикирует с крыльца наш герой.
— Не жалуете вы прессу.
— Смотря какую. Я — вообще — не жалую людей, не понимающих своего предназначения в жизни. Вот положено тебе, к примеру, живописать, так и живописуй. Деньги за работу бери, ври нещадно, если совесть позволяет, не позволяет — живописуй честно, как умеешь. Но вот творцом того самого пейзажа, который тебе писать положено, мыслить себя не стоит. А те самые люди, о которых я говорю, — сброшенные позже увесистыми пинками с разного рода барских крылечек, — свято уверовали в то, что они на самом деле творцы истории. Если не просто — Творцы. Это, между прочим, тоже была часть продуманной и очень толковой программы — введение во власть, пусть и под номером четыре, возведение на пьедестал народных защитников и глашатаев, а главное — кормежка. Еда до отвала, вкусная, отменная, редкая. Понимаете, что — иносказательно. И помногу — чтобы процесс привыкания шел как можно быстрее. Потому что потом, когда настанет момент сбрасывания с крыльца, работать станут уже только за еду. И хорошо работать, вернее — соглашаться на любую работу, потому что когда молодое, воспитанное уже исключительно прагматически, образованное лучше и соображающее быстрее поколение начнет наступать на пятки, страх потерять ту самую вкусную еду, без которой организму уже — никак, будет крепчать и доводить до отчаяния. И порядочные когда-то талантливые люди станут отъявленными мерзавцами, и друг донесет на друга, а известный христианин, много пострадавший за веру, станет писать церковное мракобесие. Но что-то я разговорился.
— И просто изобразили какой-то медийный Апокалипсис.
— А он и настал. И в седле его мрачных коней оказались отнюдь не ангелы тьмы, а люди, умеющие манипулировать любой самой достоверной информацией таким образом, что она — оставаясь будто бы неизменной — становится прямой противоположностью самой себе. Однако даже эти искусные всадники — всего лишь клевреты, слуги тех, кто сказал, как нужно. Вот эту горькую истину и постигли наши медийные мэтры тем самым вечером в ТАССе. Мальчики, которых они полагали покровительственно вывести на экраны и, возможно, издалека приобщить к важнейшему из всех искусств, не слишком церемонясь — потому что заскучали и заспешили по своим делам, — указали им, кто, как и по каким правилам будет теперь готовить голубое эфирное пойло. И помертвевший лицом Сагалаев, переступавший порог ТАСС едва ли состоявшимся главой ОРТ, и рыдающая Лисневская, и растерянный Листьев, который будто бы уже знал… Это было — я вам скажу, зрелище. Ну а прочую печатную и эфирную мелочь делили уже тихо, быстро, но по тем же принципам. И вот теперь ответь мне — зачем? Отчего — так массировано начали со СМИ?
— Ну, это понятно — выборы были уже не за горами. А я всегда говорила и готова повторять снова и снова: дайте мне пять минут эфирного времени в прайм-тайм ежедневно, и через год я из любой макаки сделаю президента.
— Это бесспорно. Но кроме предвыборных ожидались еще крупные хозяйственные схватки — тот самый естественный отбор, который вы почему-то обозвали неестественным отсевом. И победители уже вплотную приближались к тому, из-за чего — собственно — ведется вся эта игра. К нефти, к углеводородам, которые к тому времени медленно, но неуклонно начинали подниматься в цене.
Но это произойдет двумя годами позже — в 1997-м. А главным событием грядущего 1996 года были, разумеется, выборы президента. Их ждали, безусловно. Но в конечном итоге — все было уже предрешено.
2003 ГОД. МОСКВА— Знаешь, — говорит она и неспешно оглядывает зал, — давай, может, переместимся в другое место. Хочется какого-нибудь бульвара, зелени, людей вокруг.
Обычный жест. Но мне видится в нем что-то пугливое. И не только видится, но и передается. Не по себе, неуютно, и даже холодно — зябко вдруг. Пытаюсь тем не менее шутить:
— Если за вами не следят, вовсе не значит, что у вас нет паранойи.
Но Лиза шутку не принимает. Понимает, разумеется, и даже улыбается сухо и вежливо, одними губами. Но глаза остаются тревожными. А потом становятся внезапно — испуганными и жалкими, как у ребенка, который не капризничает, а действительно напуган чем-то всерьез.
— А я вот, знаешь ли, совсем не уверена, что у меня нет паранойи. Она, кажется, собирается заплакать, потому что темные очки с ярким белым логотипом Chanel, до сей поры выполнявшие роль обычного ободка для волос, сдерживающего вокруг лица ее буйные рыжие пряди, сдергивает с головы как-то слишком резко. Притом, что вокруг — в зале все тот же мягкий рассеянный свет. Пытаюсь на ходу обернуть все в шутку: