Последний из праведников - Андрэ Шварц-Барт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начал он скромно: с задержки дыхания.
Пытка показалась ему ничтожной. Но когда зазвенело в ушах и что-то начало разрываться в груди, он в восторге подумал, что, возможно, это действительно похоже на настоящую пытку Праведника, но тут же упал, потому что задерживал дыхание дольше возможного.
— Ну и хватит! — сказал внутренний голос.
— Господи, не обращай внимания на эти слова, это так, случайно, — немедленно возразил Эрни.
Он стал на ощупь пробираться в тот угол, где в картонной коробке хранились сокровища Морица.
Подобрав, словно барышня, одной рукой длинную ночную рубашку, чтоб не болталась по босым ногам, и выставив вперед другую, он шарил в темноте пальцами, тонкими, как мушиные усики. Перед столом он опустился на колени, открыл коробку, нащупал и отбросил какие-то веревки, оловянных солдатиков, перочинный нож с шестью лезвиями, и наконец он добрался до спичек.
Венчик у пламени был синий.
— Ну, покажи, кто ты такой на самом деле, — прошептал он, чтобы подбодрить себя, и, глубоко вздохнув, поднес пламя к левой ладони.
Странно: боль как будто не настоящая, хотя кожа уже потрескивает и такой запах, что просто душу выворачивает.
Спичка сгорела в пальцах до конца, и, когда снова стало темно, из глаз покатились слезы. Но то были капельки радости, живые, мягкие и на языке сладкие, как мед.
— Не может быть, — пришел он в отчаяние, — не нужно было подносить спичку так близко!
Он хотел чиркнуть вторую, но заметил, что пальцы на левой руке не слушаются его: они совсем перестали сгибаться и сами собой растопырились веером вокруг обожженной ладони.
Широко раскрыв глаза, он увидел, что кругом ночь. Он убрал коробку Морица на место и вернулся в постель.
Левую руку он осторожно положил поверх одеяла, потому что от нее пылало жаром, как от печки.
Его охватила глубокая радость: если регулярно тренироваться, то в час испытания Бог, может, и пошлет ему силы выдержать настоящую смертную муку. Да, если закалить тело, может, когда-нибудь у него хватит духу героически пожертвовать собой, чтобы Бог сжалился над Муттер Юдифью, над дедом, над барышней Блюменталь, над господином Леви, над Морицем, над малышами — и вообще над евреями Штилленштадта. А может, даже над всеми-всеми евреями, которых мир преследует и мучает. Он еще удивлялся тому, как легко перенес пробное испытание, как вдруг почувствовал сильную судорогу в левой руке, хотя ладонь по-прежнему не болела. Из нее только текла жидкость. «А все-таки я не кричу», — обрадовался он, разжал зубы и только тогда почувствовал настоящую боль.
4Утром оказалось, что на ладони огромный ожог до самого запястья. От маленького Праведника ничего не удалось добиться. У него был жар, и он чуть не бредил. Врач недоумевал: как это вдруг ни с того, ни с сего ночью образовался такой ожог! Можно подумать, что тут злые духи поработали! Муттер Юдифь поспешила подсунуть несчастной жертве под подушку некий красный мешочек, где было семь щепоток пепла из семи печей, семь щепоток пыли из семи скважин дверных петель, семь щепоток тмина, семь горошин и, наконец, почему-то не семь, а всего один волос. Она терялась в догадках.
— Не понимаю, — говорила она потом в кухне всему семейству, — вчера Ангелок, как отважная блоха, прыгнул на нацистов, а утром — нате вам — искалечен. Мало того, что мы от волнения с ума сходим, так он еще раз разлегся в кровати, как барин, и грудь выпятил колесом — ни дать, ни взять генерал, выигравший сражение. А когда несчастная, бабушка спрашивает его: «Ангелок, что с тобой ночью случилось?» — так Ангелок фыркает прямо в лицо, залазит под одеяло и молчит, как не знаю кто. Я вам вот что скажу: он на нас смотрит… свысока.
— Не может быть, — сказал Биньямин.
— А я вам говорю: свысока, — повторила Муттер Юдифь и, воздев руки к небу, воззвала: — Господи, кто мог напустить на него такое несчастье?
— Может, ребенок вчера ушиб голову, когда упал, а? — вставила свое слово барышня Блюменталь.
Она тоже была напугана и даже подумать боялась, что ребенок начал «подражать» кому-то еще.
Что касается деда, то он не проронил ни слова и терзался молча. Сославшись на недомогание, он тайком проник в комнату к больному… Тот встретил его торжествующей улыбкой и не без гордости признался, что стал готовиться. Темные круги под глазами, пылающие щеки, огромная повязка, которую он поднимал, как знамя, делали его признание похожим на бред сумасшедшего.
— К чему готовиться? — спросил Мордехай, дрожа.
Хотя уже наступило утро, вафельные занавески не пропускали света, и солнце продевало сквозь них лишь отдельные ниточки. Одна из них легла вдоль горбинки у деда на носу, другие рассыпались золотыми искрами и прыгали в его бороде.
Чтобы подбодрить деда, Эрни улыбнулся.
— Готовиться к тому, как умирать, — весело заявил он и совсем расплылся в улыбке, стараясь показать, что все в порядке.
— Еврей, что ты такое говоришь? — гневно закричал старик, и Эрни тут же понял свою чудовищную ошибку.
В мгновение ока он свернулся клубочком и, как перепуганный зверек, юркнул под одеяло, словно хотел исчезнуть совсем. Но, зарывшись в мягкую тьму одеяла, он вдруг почувствовал нежное прикосновение к плечу. Рука деда поднялась выше и легла ему на голову.
— Бог с тобой. Бог с тобой! Ушам своим не верю! Объясни все-таки, зачем ты это сделал? Разве я тебе говорил о смерти?
Эрни помолчал, а потом удивленно ответил из-под одеяла:
— Нет.
— Клянусь Десятью Заповедями! — загремел дед, еще нежнее лаская огромными пальцами голову внука. — Клянусь казнями египетскими! Что все это значит? Что еще за подготовка? Люди! — закончил он со вздохом. — Вы слышали что-нибудь подобное?!
— Дедушка, дорогой, я думал… — Голос под одеялом сорвался. — Я думал, если я умру, вы сможете жить.
— Если ты умрешь, мы сможем жить?
— Ну да, — выдохнул Эрни.
Мордехай глубоко задумался. Его звериная лапа по-прежнему лежала у Эрни на голове, из увлажнившихся глаз лился тихий мечтательный свет.
— Ты, значит, вчера меня не понял, когда я тебе объяснял, что смерть Праведника ничего не меняет в этом мире?
— Нет, этого я не понял.
— Я же тебе сказал, что никто на свете, даже Праведник, не должен искать страданий, страдания приходят сами, их не нужно искать…
— И этого я не понял, — забеспокоился Эрни.
— А что Праведник — это сердце человечества, тоже не понял?
— Нет, нет, нет, — твердил ребенок.
— Что же ты понял?
— Что если я умру…
— И это все?
— Да, — всхлипнул Эрни.
— Тогда послушай меня, — сказал Мордехай, поразмыслив. — Только слушай хорошенько. Если человек страдает в одиночку, его боль остается при нем. Это ясно?
— Ясно.
— А если кто-то видит его страдания и говорит: «Ах, как ты страдаешь, мой еврейский брат…», тогда что происходит?
Одеяло зашевелилось, и показался кончик носа.
— Тогда мне тоже ясно: тот, кто на него смотрит, вбирает в себя глазами его боль.
Мордехай вздохнул, улыбнулся и снова вздохнул.
— А если тот, кто на него смотрит, слепой, может он принять на себя страдания, как ты думаешь?
— Конечно, может! Ушами.
— А если он глухой?
— Тогда руками, — серьезно сказал Эрни.
— Ну, а если он далеко и не может ни видеть, ни слышать, ни коснуться другого человека? Как ты думаешь, может ли он все-таки принять его страдания?
— Наверно, он может о них догадаться, — нерешительно высказал предположение Эрни.
— Вот ты и дошел до истины сам, — обрадовался Мордехай. — Именно так и происходит с Праведником, умница ты моя! Праведник догадывается о всех страданиях на земле и принимает их на себя сердцем.
Эрни что-то обдумывал, приложив палец к губам, и наконец грустно заметил:
— А какой толк догадываться, если это ничего не меняет?
— Ну, как же, перед Богом это меняет.
И так как ребенок скептически поднял бровь, Мордехай поспешил продолжить философские рассуждения.
— Кто может постичь то, что так далеко и так глубоко? — пробормотал он как бы про себя.
Но Эрни был поглощен своим открытием и старался осмыслить вывод, к которому он пришел.
— Если это меняет только перед Богом, тогда я, совсем ничего не понимаю. Тогда получается, что это Он велел немцам нас преследовать? Как же так, дедушка, мы, значит, не такие люди, как все? Евреи, значит, в чем-то провинились перед Богом, иначе бы Он на нас так не сердился, верно?
От возбуждения он уселся и высоко поднял забинтованную руку.
— Дедушка, скажи мне правду, — вдруг пронзительно закричал он, — мы не такие люди, как все, да?
— А люди ли мы вообще?
Стоя над кроватью, Мордехай устремил на ребенка меланхоличный взгляд. Плечи опустились, ермолка съехала набок, смешно, как у школьника. Затем странная улыбка раздвинула усы и загнала глаза еще глубже в орбиты. То была улыбка бездонной, беспредельной печали.