Генерал и его армия. Верный Руслан - Георгий Владимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я шприц приготовила для укола, — сказала она грустно. — Ну, есть же какой-то порядок, режим, зачем же вы раньше времени выпили?
— Раньше какого времени?
Она лишь потупилась, повела плечом.
— Ну, выпей и ты. Для порядка…
Он ей налил с размаху, с переливом, в свою стопку и поднес к ее губам. Она от запаха сморщилась, но слегка запрокинула голову, чтобы он мог влить всю стопку разом. Это он приучил ее так пить; в первые их свидания она непременно перехватывала стопку пальцами обеих рук и выпивала маленькими судорожными глотками. Выпив, она опять припадала щекою к его груди, и это служило как бы условным сигналом, частью прелюдии, после которой с нею все можно.
Господи, как будто ему с нею хоть что-то было нельзя! Как будто он это все не проделывал тотчас же, как она к нему входила, не дав ей хоть юбку стащить, не заботясь о том, как же она выйдет потом в измятой, — как и вообще не заботило его, скольких усилий стоило ей, при всех передвижениях армии, являться к нему всегда чисто вымытой и опрятно одетой, наглаженной; ее испуганные взгляды на дверь не понуждали его хотя бы накинуть крючок, а лишь задернуть полог в углу, где помещалась его походная койка, — хотя и этого можно было не делать, ничья нога не ступила бы сюда, миновав Шестерикова. Как много было потеряно — и ее движений при раздевании, трогательно готовных, и своего же горячего томления, всего прелестного, таинственного, о чем только и помнится потом, тогда как то, что он называл «делом», забывается напрочь. Сейчас ему горько было представить себе, как, наверное, безобразен был он с нею, и оттого особенно горько, что таким она и запомнит его. И может быть, в час другой, в другой постели, с кем-то другим, она, вспоминая его, вздрогнет с отвращением.
А впрочем, стыд за себя недавнего был недолог. Он и сейчас думал, что его решение, в которое он не находил нужным ее посвятить, освобождает его совесть от всех укоров. «Меня, может, завтра и не будет, — говорил он себе с почти детской обидой. — И это, может, в последний раз… Неужели же мне все не простится?» И раздевал ее торопливо и неумолимо, разгорячаясь все более от ее податливости, любуясь откровенно при свете керосиновой лампы каждой открывшейся пядью девического тела, а затем, не сводя глаз с нее, раздевался сам, гордясь, что и она тоже любуется им, робко притрагиваясь к его шрамам. Вскинув ее на руки, он не ощутил совсем тяжести, напротив — прилив сил от ожидания большей близости, и, задув лампу, понес свою ношу в угол, в темноту, поспешно, как если б кто хотел и мог ее отнять у него.
Потом, и впрямь, ничего запомниться не могло — от первых ее судорожно-робких объятий до последнего задыхания, до того, как она, выгнувшись с неожиданной силой, не опала наконец, сразу сделавшись расслабленным, потерявшим упругость пластом. Однако сознание его не затмилось ни на миг, в нем явственно промелькнуло сказанное кем-то: «Самая лучшая не может дать больше, чем имеет», — и он подивился очевидной ошибке или нарочитой лжи: так сказано теми, кто не знает, что взять, или взять не может. Невесть отчего довольный своим открытием, он, отвалясь, изредка и как-то машинально приникал губами и лбом к ее виску с пушистым завитком, как бы прощения испрашивая за извечную мужскую вину, и нехотя, хриплым голосом, говорил о чем-то, совсем не главном: кровать узка, звезды в окне какие высыпали, кто-то в углу скребется — не мышь?..
— Что же с нами будет? — вдруг спросила она, глубоко вздохнув.
Она смотрела в темный потолок хаты, и он скорее угадал, чем увидел, на ее глазах слезы — от унижения и опустошения? от счастливой усталости? или от любви, которой не суждено продолжиться нигде, никогда? Он провел по ее щеке ладонью, хотел привычное пробормотать: «Ну, что, глупенькая? Ну, перестань…» — но она быстро перехватила его руку своими обеими и приникла к ней щекой, потом губами, быстро целуя и всхлипывая.
— Что-то с тобой должно случиться… Я так боюсь за тебя, ты же безрассудный! Я просто вижу, как ты лежишь — на том берегу, сразу же за переправой, совсем без движения…
— На том — это еще ничего, — сказал он тем беззаботно усмешливым тоном, каким всегда так приятно мужчине говорить с женщиной, беспокоящейся о нем.
— На том, — повторила она, как эхо. — Нет, переправиться ты успеешь. Но далеко не уйдешь.
— Да что со мной случиться может?
— Не знаю. Разве бы я тебя не предупредила, если б знала?. А только ты со мною уже не будешь. Не дождусь я этого. Никогда.
Он хотел расспросить ее об этом предчувствии, — не потому, что слишком оно его пугало сверх предчувствий своих, но просто он знал, что звук собственного голоса успокаивает многих женщин, — как в комнату вдруг ворвался рев телефонного зуммера, и клацнула за дверью быстро схваченная трубка.
— Але, — сказал глухо Шестериков, должно быть прикрыв рот ладонью. Нет, не товарищ командующий. Отдыхают они… Отдыхают, говорю. Устали очень.
— Прохиндей, — сказал генерал, усмехаясь.
Она усмехнулась тоже.
— Мне скажите, если что важное, — говорил приглушенно Шестериков. — Это поглядим, надо ли еще будить. Доплыли, говорите?.. Фонарем посветили?.. Ладно, доложу. — И громко, явно для сведения того, кого просили разбудить: Значит, доплыли, дали сигнал… Сколько проблесков?… Два проблеска. Значит, еще не разведали, а только преодолели. Как разведают, три раза должны посветить… Шестериков принял, дежурный у аппарата. Будьте спокойны, мне ж трибунал, если не доложу… И вам всего наилучшего. Счастливо оставаться.
Он прокрутил отбой и чем-то громко зашелестел — должно быть, газетой.
Время, вспугнутое звонком и подхлестнутое вскачь этим первым сообщением, опять замедлилось, потекло в бесконечной, безысходно-мучительной благодарности ей, которая была так чутка и покорна, так хотела всю себя отдать. И, хотя усталость еще не прошла и силы не вернулись, он не мог не потянуться к ней снова, прижавшись губами и горячим повлажневшим лбом. Она отстранилась, насколько можно было, чтобы не прикасаться, пока не пришло время.
— Все-таки жалко, что я тебя не полечила, — так она объяснила свое движение. — Ты плохо к себе относишься, совершенно наплевательски к своему здоровью. А ведь уже возраст, никуда не денешься. И выпил зря так много… Много ведь выпил, да? Ну, согласись со мной.
— Угу, — сказал он. — Соглашаюсь.
Она вздохнула удовлетворенно и, помолчав мгновение, вдруг сказала с неожиданной страстью и сквозь слезы в голосе:
— Счастливая твоя жена!
— Чем счастливая? — он удивился. — Что я ей тут с тобой изменяю?
Он тотчас пожалел о сказанном, но она его слов как бы не услышала, простила.
— Как же не счастливая — с таким, как ты!
— С каким таким особенным?
— Нет, вовсе не в том дело, что генерал… Не в этом совсем…
— А в чем же?
Впервые она ему отвечала на вопрос, которого он не решался задать, и он боялся спугнуть ее, ждал продолжения. Но продолжения не было.
— Так в чем же?
— Разве я тебе не все сказала? — ответила она удивленнно и печально. И ты сам не видишь, какая я с тобой? Когда только вхожу к тебе, у меня праздник, рук и ног не чувствую. А когда одна остаюсь и о тебе думаю, ну такая печаль, такая тревога за тебя, ведь ты же… совсем один! Такой одинокий, так тебя жалко. А тебе для меня и полчаса было много. Не потому, что заботы кругом и вздохнуть некогда, а просто я на полчаса и нужна. — И, смутясь, что укоряет его, чего раньше себе не позволяла, добавила мягче: Мне не за себя обидно, мне и так счастье. Обидно, что ты себя обкрадывал. С другой так не делай никогда. Обещаешь мне?..
…Все же он заснул ненадолго — может быть, на несколько минут, — как провалился в черную яму, без какого б то ни было сновидения, и проснулся от того, что всегда тревожит и будит человека воюющего — тишины. Она спросонья была пугающей, в ней таилось что-то зловещее. Но у лежавшей рядом юной женщины глаза были открыты, она стерегла его сон, и, значит, ничего особенно страшного случиться не могло, по крайней мере за то время, что он отсутствовал. Он к ней прильнул с ощущением своей неясной ему вины и благодарности за снисхождение, но резкий зуммер опять прорвался сквозь дверь, клацнула трубка, Шестериков приглушенно сказал свое «Але!» И громче, нежели нужно было собеседнику на том конце, стал переспрашивать:
— Три раза посветили?.. Ну, значит, разведали… Ты, это, и думать брось, что я не докладываю, мне жить еще не надоело. Только зачем будить, если порядок во всем? Благодарю от лица службы… Кто принял? Шестериков принял. Есть такой… Вот, теперича будешь знать… Постой, куда уходишь? Кабель они размотали? В воду не упустили? Надо ж прозвонить его, вдруг не действует, где ни то обрыв… Вот и займись… Ладненько, служим дальше. Как родина велит.
Трубка упала на рычаг, и время опять потекло медленно, можно было вновь жарко приникать друг к другу, переплетаясь, как стебли, но равенства и согласия в их любви, только что как будто достигнутых, уже не было, что-то иное вторглось и требовало своего места в его сознании, и она это чувствовала и с этим соглашалась, жалея его и только робко прося побыть с нею, не уходить так далеко. Однако далекий и как будто совсем посторонний образ маячил в его мозгу, образ тех, прячущихся на узкой полоске под обрывом, снедаемых страхом и все же делающих дело, для кого-нибудь последнее в жизни. И ему не давало покоя, что он что-то упустил и не может вспомнить, что еще следовало приказать, но вдруг опять властно заговорил Шестериков: