Удавшийся рассказ о любви (сборник) - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет. У меня тоже в голове шумит.
Она все же идет на кухню проверить, выносит и опять вносит с собой хохот и ликование восторжествовавшей справедливости. Она бродит в ночной рубашке, и Лапин отмечает выпирающие от худобы ее ключицы. Глаза Лапина слипаются, в голове шум, который уже ни газу, ни чайнику не припишешь. Он тянется к таблетке, достает и проглатывает, не запивая… Марина смеется, она смакует каждое словцо из стычки с женой голубчика: «А я ей… А она мне… А тогда я ей… А голубчик только потеет и молчит…»
Лапин тоже потеет. Потеет обильно и каким-то очень коротким взрывом скопившегося жара… Постепенно он понимает, что не слушал Марину, то есть слушал, но не так, как надо. Оказывается, это вовсе не рассказ, а лишь вступление, и только сейчас она переходит к главному: к своим отношениям с теперешним парнем. Парня она называет «кавалером», уважает его и не показывает пока ни Лапину, ни Рукавицыну, ни кому другому. Вот так, Юрочка.
А тишины нет, Марина уже с раскатанной интонацией, с подробностями говорит о том, какой хороший ее теперешний парень, затем почему-то о своей работе в магазине, о выброшенных свиных ножках и опять о том, какой ее парень хороший, – Лапин и не пытается вникать. Конечно, хороший, незлобиво и согласно думает он. Все хорошие. Он, Лапин, не против этого парня. В голове шумы, шорохи. Он зябко натягивает одеяло до подбородка, укутывается весь и еще одним последним вялым движением ног подбирает край, устраняя где-то там приоткрывшуюся холодную щель. Он пытается уснуть, уйти туда, где ничего нет. Чтобы уснуть, он вспоминает свой первый испуг, когда он забирал вооруженного нервного человека. Вторичное переживание помогало засыпать, но сейчас мысль не цепляет, не тянет за собой, ускользает куда-то, и только тихие шумки в голове. И наконец реальное ощущение, что Марина гасит свет.
В темноте ему па минуту легче, обманка такая, а глаза пробуют что-то видеть. И голос Марины. Марина стоит в темноте поодаль и с чувством, с вкрадчивостью, будто бы баба сорока лет, перечисляет свои достоинства:
– А что?.. У Марины жилье справное, не богатое, но и не стыдное. В магазине Марина на счету хорошем. И уж что-что, а с голоду мы с ним не помрем. Постелька у меня чистая, уход знаю…
Она перечисляет; нажимая на слова, она будто бы добирается к важнейшей своей мысли. Хорошенько подумав, она спрашивает – стоит в темноте и спрашивает:
– Юра, а правда, что мужчины после потрясения ожениваются легче?
– Возможно.
В темноте глазам Лапина мягче, лучше, и он пытается поворочать тяжелым и ватным языком. Он добавляет:
– Смотря какое потрясение. Тюрьма тебя интересует?
– Нет, нет, Юра. Упаси боже.
– Десяток приведу. Завтра же. Отборных.
Марина хохочет:
– Представляю себе. Если их приведешь ты, они, наверно, согласятся жениться на мне в первый же день.
– В первые полчаса.
Лапину вовсе не смешно, однако приятно, что он сумел что-то сказать и что она смеется – она прямо-таки сияет где-то там в темноте, в простом вдруг и ясном осознании того, что есть, оказывается, десятки тысяч мужчин, залежи целые, полки пареньков, которые вот-вот и ринутся в загс, сшибая прохожих, чтобы поспеть до перерыва (и ведь каждый день кто-то женится!)… Лапину не смешно и не грустно, он только думает, не ошибается ли он опять, о своем ли «кавалере» она говорит. Выясняется, что да, что о «кавалере», потому что Марина вдруг спрашивает:
– Неужели не повезет? Люблю его.
Протяжный ночной звон появляется у Лапина в висках. В комнате темно. Спать, спать, спать, – тихо уговаривает он самого себя, он весь мокр, он начинает немного нарочито дышать с тяжелым придыхом.
– Неужели не повезет. Смотри, как танцую!
– Я знаю, Марина.
Она уже кружится. Гибкая, худая, в колышущейся ночной рубашке, она кружится в полной тишине и тьме. Она огибает стол и перемещается беззвучным белым пятном дальше к окну. И за окном тоже мягкий и неслышный снег (как бы для нее и для всех не определившихся в жизни женщин). Лапин не спит. Иногда в глаза попадает белая фигура Марины, ее тихие, немые движения. Он думает о том, что Марина утром сварит кофе и что пошутить насчет кофе не забудет. «Дети, держите правильно вилки. Не пейте кофе, дети, он разрушает мозг», – говорил Павел Ильич. Болтун и чудак, Павел Ильич, честный, добрый, апостол ты наш Павел. Умер, и земля тебе пухом, самым мягким пухом тебе земля.
Марина уже лежит там, на диване, спит, вся выговорилась. Он прислушивается. Изредка в ее дыхании сбои то ли от шагов в коридоре, то ли от не вполне устоявшегося сна… Спать, спать, что же это такое, завтра он должен быть как выстреленная торпеда – тело его напрягается, словно пробует на одну только секунду свою силу, и тут же сникает. Сереженька Стремоухов. С Сереженькой не просто – Лапин быстро подсовывает себе давнюю, привычную мысль, что у Сереженьки всего лишь две краски – либо он мягкий, нежный, жалкий, либо вот такой, похожий на маленького озлобленного звереныша. Тихо… и в голове Лапина тоже стихает боль. Сереженька работал на заводе и не уживался ни в одном общежитии. А эти парни попросту выкинули его из комнаты. Нет-нет, они его не били – взяли и выкинули в коридор, и, конечно, было за что.
Сейчас уж совсем тихо. Лапин засыпает, и некоторое время в глазах его кружит по воздуху Сереженька – кружит и взлетает, как гномик с тремя голубенькими детскими шапочками на голове.
* * *Ночь кончилась, нет ночи, утро – Лапин и Сереженька Стремоухов едут в милицейской машине к университету, ни больше ни меньше – к Московскому университету. Мягкий ночной снежок едва припорошил гололед, на поворотах скользко, и Лапин чертыхается, притормаживает.
Лапин выруливает «вороненка» к громадине университета и дает три или четыре круга около.
– Ну? Хочешь здесь учиться?
Сереженька не отвечает.
– Ну? Хочешь или не хочешь?
Спрашивать приятно – громадина здания поутру смотрится великолепно, цена налицо. Особенно из объезжающей машины здание имеет вид умытый и свежий. Лапин делает еще один медленный объезд. Сереженька сидит с ним рядом, нахохлившись, и молчит.
– Здесь будут новые люди. Здесь, Сережа, тебя никто не знает. Ты только сам не говори никому, что ты дурачок, выкинь из головы этот вздор. Меня, например, не один раз считали дураком, и, может, оно так и есть, ну и что? Разве я из-за этого должен кидаться на людей, как рысь?
Лапин держит руки на руле, его знобит от мягкого утреннего солнца, от холодной розоватости воздуха.
– Ты ведь кидаешься и одной секунды себе подумать не даешь!
– Смеются они, – жалуется Сереженька.
– А ты улыбайся. Они смеются, а ты себе чуточку улыбайся. Кто умеет улыбаться, тот уже не выглядит дураком. Ну-ка, улыбнись, только не до ушей.
Лапин начинает еще один круг.
– Улыбнись, говорю!
Сереженька отворачивается, он прижался к стеклу и тупо смотрит в сторону. Лапин не видит его лица.
– Я же понимаю, малыш, что ты слабенький, что достается тебе в драке больше, но нельзя, нельзя, нельзя с такой жестокостью, нельзя из-за угла. Ну как тебе это объяснить. Сотню раз объяснял… Они люди нормальные, здоровые, они любят посмеяться так же, как поесть или попить. Это не значит, что дураком тебя считают, и уж вовсе не значит, что они не хотят добра таким, как ты и я…
От быстрых слов, от вдыхания прохлады Лапина знобит еще больше. Он высовывается в окошко и высматривает, где приткнуть «вороненка».
– Смотри, красиво как, малыш. Смотри. Или тебе нигде не интересно?
– Я ж ничего не сказал, – через силу выговаривает Сереженька, и Лапин замечает, что Сереженька смаргивает слезы. – Давай буду поступать, учиться.
– И повеселее. Повеселее ты говорить можешь?
– Не поступить мне.
И Сереженька смотрит куда-то вбок. Они выходят из машины и идут к колоннам университета, к высоким громадным колоннам у дверей. Лапин поднимает голову и опять слышит болящий нудный звон в голове. Он чувствует, что его собственные ноги где-то далеко и идут ноги будто бы отдельно – вот мимо вахтерши прошагали, и ее лицо мелькнуло, смазанное и не попадающее в фокус глаз, и вот уже раздевалка, гардероб, и ноги людей, и красивое фойе. Пусть Сереженька смотрит, как здесь красиво, пусть видит веселящиеся группы и группки, все это многоликое счастье. Пусть аромат схватит, вкрадчивую ласковость искусственного тепла, пол, выложенный плитами, яркость и блеск зеркал. Хватай, малыш, вбирай в себя и вникай. Надо б тебе, конечно, сдавать экзамены не скоропалительно, не в этот дополнительный набор, а в августе, но до августа еще жить и жить.
Лапин показывает высокие стенные росписи – и среди них показывает лица. Вот Ломоносов, простой человек, Сереженька, слышишь? Предсказал рудные богатства. Руда. Ты будешь геологом, Сереженька… Лапин чувствует в руках и ногах вату, и язык, тоже ватный, еле ворочается, и губы не слушаются, шлепают сами собой на полуслове, будто ловят что-то в воздухе забытым инстинктом рыб. Лапин говорит… Тайга, Сереженька, тайга будет. Вот так же будешь смотреть вверх на кедры. Рюкзаки, к-к-костры, котелки походные и девчонки. Все будет наполнено песнями. Что значит, на кой хрен песни? Песни – это чтобы хорошо, чтобы весело было, чтобы ну… любовь, а что? Любить ты разве не хочешь? Значит, тайга, поиски, костры, девчонки…