Ингрид Кавен - Жан-Жак Шуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Доклад? Какой доклад?… Это все в прошлом, я же не спрашиваю, чем ты занималась в постели с этим твоим террористом из банды Баадера…
– Никакой он не террорист… он был студентом-химиком и совершенно запутался.
– Пусть будет так. О'кей! Химик так химик, которого вы с Пииром и Райнером целый год прятали в подвале на своей роскошной вилле.
Его понесло, и в этом, как известно, есть определенное наслаждение: терять больше нечего, потому что потеряно все. Взгляд его упал на экран телевизора. Кадр из того фильма так и застыл во времени: Ингрид в черном платье с вырезом «лодочка», гагатовые клипсы со стразами, и этот обреченный, отстраненный взгляд. Он толкнул телевизор, как будто хотел уничтожить все, что было связано с ним самим, экран разлетелся, и застывшее прекрасное и бесстрастное лицо, легкие серебристые тени на веках исчезли, как будто он разбил не только телевизор, но и само это лицо.
– «Kristallnacht/ Новая Хрустальная ночь!», – заявил он после всего этого звона и битых стекол, и печально улыбнулся.
– Ты, Шарль, вульгарный дурак, к тому же банальный.
Да плевать ему, кто он. Кроме того, ему так часто говорили, что он умен и тонок, что немного идиотизма не помешает.
– Ты самый настоящий идиот!
Шарль чуть не рассмеялся. Непонятно почему, но все происходящее его забавляло, даже доставляло удовольствие – «настоящий идиот»! Он и стал хохотать, как идиот. Тут-то все и началось с удвоенной силой.
– А номер телефона Кароль Буке?
– Кароль – это материал для работы, она знала Мазара, да ты прекрасно знаешь, что она была его женой.
– Естественно! Как Аврора Клеман и многие другие… По-моему, если хочешь знать, ты ведешь расследование, как Богарт-Марлоу, ходишь сзади, видишься со всеми, кто его знал, со всеми женщинами, чтобы вызнать что-нибудь о том, как он умер, но этих женщин еще тьмы и тьмы, тех, кто не умер от передозировки, не сошел с ума, не исчез, и ты пытаешь свое счастье, оживляя останки Мазара через пятнадцать лет после его смерти. Неплохо, а? И все это расследование просто предлог… Тоже мне, частный детектив… Какая разница: журналист, писатель, детектив… есть нечто общее, нет?
– Богарт, Марлоу? Спасибо, ты мне льстишь. Но я ничего не собираю. Немного шпионю, подсматриваю, да, это есть. Простое любопытство. И потом ты могла бы и не так разоряться с этим своим немецким акцентом (в действительности у нее его почти не было), можно кое-что тебе напомнить. Не забудь, что мне столько же лет, сколько и тебе.
– Прекрасно! Ну и что из этого?
– А то, что тогда, когда мадемуазель было четыре, четыре с половиной года, и это золотоголосое дитя распевало рождественские песни для своего отца, офицера военно-морских сил вермахта, и разъезжало в санях, закутанное в меха, или же поглощало жареных перепелов и гусятину, я был сиротой в лагере для еврейских детей.
Шарль не шутил, выпил он достаточно, и она не знала, что обо всем этом думать. Правду он говорил или лгал? Или блефовал? Что еврей – ясно, а вот остальное? В довершение всего другие евреи в лагере или дети участников Сопротивления издевались над ним, смеялись над его рыжими веснушками и даже однажды побили, потому что он был рыжим, медно-рыжим… Рыжий еврей, как двойное проклятие, еврей из евреев, еврей в квадрате, распоследняя собака… Это уж перебор… но если он не блефует? Она не нашлась, что ответить, и успокоилась. Она снова увидела себя в этих своих мехах – звезда! – и взрослые вьются рядом, и представила себе его, сироту, над которым издеваются другие дети в лагере, гонят вон. Когда слышишь такое, невольно начинаешь задумываться, и она мгновенно пришла в себя. Она прекрасно знала, что он был готов наговорить все что угодно, чтобы только остановить весь этот спектакль, ей это было известно. Но что это еще за история? Он хотел над ней поиздеваться, что ли? Она от него никогда не слышала ничего подобного, а они уже были вместе три года… Он попытался было скрыть насмешливую улыбку, но она поняла, что он посмеялся над ней, воспользовавшись для этого холокостом – низкая спекуляция на теле очередного трупа, увиденного на улице, но на этот раз этим трупом были восемь миллионов евреев. Ну, тогда это просто омерзительно, эта ложь: воспользоваться депортированными детьми для того, чтобы отвлечь ее внимание от его грязных похождений, вспоминать для этого о газовых камерах! И все началось снова, с удвоенной силой: столы ходили ходуном, все кружилось, крутилось вокруг него в безумном вальсе… В действительности же это, конечно, было неправдой, но не настолько уж, он только немного приврал: он был евреем и жил во время войны в деревне, но все его еврейство было ничем по сравнению с его рыжей шевелюрой, именно из-за этой рыжей шевелюры его не принимали ни в одну компанию, именно поэтому он был чужаком. «Грязная рыжая свинья!» – кричали ему. В конце концов, египтяне тоже топили рыжих новорожденных, как только те появлялись на свет, и еще долго потом рыжие волосы считались атрибутом дьявола. Весь этот архаичный арсенал еще не совсем забылся во французских деревнях. В этом-то и заключалась для него трагедия. И было совершеннейшей правдой, что дети, и еврейские дети тоже, не принимали его под этим предлогом в свою компанию. Чужаком он был не из-за своего еврейства, а из-за рыжих веснушек и огненной шевелюры, в этом было дело. И с кожей у него тоже были проблемы, не такие, конечно, как у нее, но он думал, что ни одна девчонка с ним никогда никуда не пойдет. Впрочем, не повезло: он стал впоследствии шатеном, а мода на шотландцев и англичан, на панков все перевернула, и огненно-рыжие волосы стали последним писком. Слишком поздно! Разрегулировка уже произошла. Короче, все началось сначала: вопли, кидание столов. И весьма успешно.
Потом наступило минутное затишье – бог знает, почему: брейк, минута отдыха. Шарль поднялся, как будто этот безумный ночной рок-н-ролл закончился, закончились все эти педерасты манекенщицы глухие заики евреи немые – «всем сестрам по серьгам!», – и, выдохнув «сейчас вернусь», тихо открыл дверь на лестницу и вышел, не закрывая ее, как будто не хотел потревожить кого-то или что-то.
Было, наверное, часа три утра, и кафе «Бюллье» уже закрылось. Он двинулся по бульвару Пор-Рояль, прошел мимо бывшего аббатства, часовни, янсенистского монастыря, потом мимо больницы Кошена… «Монастырь, больница… тишина, вот что мне бы сейчас не помешало…» Там недалеко была и Обсерватория. «Это тоже кстати: наблюдать за космосом, за необозримостью бесконечных пространств… великолепно! Астролябии, телескопы, лорнеты!..» На бульваре не было ни души, даже машины и то не было. Но на другой стороне улицы, напротив него в кабине телефона-автомата, освещенной в ночной темноте, стояла девушка в вечернем платье. Она держалась очень прямо и говорила серьезно, оживленно, озабоченно, она была полностью погружена в свой разговор. Отрезанная от остального мира, девушка эта была и здесь, и не здесь, она находилась во времени и в пространстве, которое было нашим и не нашим одновременно. Шарль остановился и с другой стороны улицы, отойдя чуть-чуть в сторону, но оставаясь практически напротив, долго смотрел на девушку. Она стояла к нему боком, к тому же ему всегда нравилось смотреть на людей, когда они разговаривают, а ты не слышишь, о чем. Эта девушка, которая стояла одна в своей стеклянной коробке между бывшим янсенистским монастырем и старой больницей, выглядела, как скобка их соединяющая. И он долго не мог оторвать своего взгляда от этой совершенной банальности: человек звонит ночью из кабины автомата – несколько искусственно, банально и так эфемерно… У него в ушах звучали неизвестно откуда долетавшие до него слова, и он временами встряхивал головой, дергал плечом, постукивал по земле носком ботинка: как будто ему требовалась разрядка из-за всего им услышанного. Может быть, кто-то сообщал ему тогда издалека некую чрезвычайно важную новость? Новость эта была… в конце концов, может, и нет, волнующая и тревожная или полнившаяся надеждами, скорее нет – интригующая, да, именно интригующая! Среди ночной тишины бульвара эта женщина в стеклянной будке – выкадровка из общего плана, – отгораживавшей ее от остального мира, тряхнула головой, топнула ногой, подняла руку… «Понятно!» – кажется, произнесла она, если, конечно, это было не «Пойми меня!». Настоящая сцена из фильма, сам он называл такое про себя странным свиданием с уже виденным, dèjà-vu, которое он никогда не видел. Это когда вещи подмигивают тебе, но при этом находятся в своем естественном состоянии, без прикрас естественном. За этот временной отрезок он успел забыть другую сцену, главную, которая происходила там, в квартире. Он любил эту дрожь, этот трепет в банальности, когда нет ничего чрезвычайного, ирреального, сюрреального, странного, фантастичного, нет, одна реальность, даже не измененная, скорее… как бы это сказать?… немного смещенная, не общий план, а средний или крупный, – все очень обычно, даже более… это почти незаметно, почти ничего, ляпсус, мгновение мечтания без всякой выдумки, ничего. Сама реальность неожиданно, без всякой подготовки создавала некую фальшь, брала не ту ноту, становилась на мгновение чем-то искусственным, но это длилось лишь мгновение, да и не должно было длиться дольше. Она становилась чем-то иным, оставаясь при этом самой собой: никаких спецэффектов, совершенно никаких. Несколько секунд… никогда дольше, иногда и того нет, так что он даже не мог понять, видел он это или нет, тем не менее это впечатляло, этакое стробоскопическое видение, сдвиг, смещение. Это и должно было оставаться банальным и быстро проходить. Реальность незаметно и ненадолго переходила в «фикшн», но «фикшн» была такой же реальной, как сама эта реальность. Эта реальность совершала небольшое предварительное изъятие из самой себя, из своей темной стороны, изъятие тьмы, это происходило случайно, скоротечно, как ошибка, кусок ничтожной мечты. И длилось очень недолго.