Ингрид Кавен - Жан-Жак Шуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, когда церемония закончилась, он рылся среди огромных букетов, тряс венки, ногами и руками отодвигал ветки, чтобы пробраться в самую середину этой цветочной горы. Он искал на карточке свое имя – где оно? Где его имя? Бергстрём наклонился, начал читать:
«In remembrance of[112] «Непарном». Дирк Богарт.
«Спасибо, Райнер. Жанна Моро». Она прислала огромный букет полевых цветов: маргаритки, лютики, анемоны.
«Прощай и никаких обид! Элизабет Тейлор». Она бойкотировала Каннский фестиваль, потому что сочла один его фильм антисемитским.
«Фан-клуб. Токио»: бонсаи, идеограмма.
– Так где же мои цветы? – Бергстрём никак не мог найти свой букет.
Он был в отчаянии, почти плакал. Ведь он был продюсером его первых фильмов, именно он рисковал более всех, а потом присматривал за ним во время съемок, когда в воздухе скапливалось слишком много электричества.
Тем временем, недалеко оттуда, в городе, на анатомическом столе в холодном и бледном сиянии ламп дневного света, пальцы, обтянутые тонкой резиной перчаток, просовывались между зубов, два человека в белых халатах, вооруженных ножницами и пинцетами, делали насечки на внутренних органах: они резали, выкраивали, сканировали мозг, тщательно обследовали в пятьдесят раз увеличенный волос, брали на анализ один миллиграмм костного мозга из тела усопшего, изучали кусочки печени, почек, пытались с помощью всех этих лопаточек и палочек заставить заговорить труп.
Наступила очередь венка. На карточке только имя: «Эдди Константин». Они вместе играли в покер. Естественно, Эдди всегда выигрывал. За венком появилась красная виниловая роза за десять долларов, к которой прицеплен кусочек картона с именем, набранным типографским способом: «Энди Уорхол». «Невероятно, – слышит Ингрид рядом с собой, – пятьдесят пять фильмов, двадцать театральных постановок, стихи, манифесты, и все это за тридцать восемь лет!»
Утром перед выходом она наткнулась в «Бильде» на разворот с его фотографиями и крупным заголовком. Одна из них привлекла ее внимание: они стояли на ней оба, очень молодые, то ли удивлялись чему-то, то ли ждали чего-то. На ней было платье в цветочек, а он, веселый, коротко стриженный, несколько асимметричное лицо с красивым разрезом глаз еще хранило юношескую округлость, он слегка смахивал на китайца, сфотографированного со своей невестой с гвоздикой в волосах – юный китаец из Шанхая и его хорошенькая европейская невеста. Они были молоды, но не глупы. Осторожно! Никакой наивности, чуточку хитрости не помешает, возможно, они были немного плутоваты, готовы сыграть с окружающими шутку, выкинуть какой-нибудь номер. Невероятно, что можно выкинуть в молодости, когда еще открыт всему. Фотография сделана издалека, кое-как скадрирована, такие снимки делают во время путешествий, на память, летом или весной – так где-нибудь когда-нибудь обязательно фотографируются тысячи людей. Они не смотрели в объектив, но глаза улыбались, они даже были не совсем вместе, не обнимались, не держались за руки, он не положил руку ей на талию, не обнял ее: каждый смотрел в свою сторону, куда-то, даже немного в разные стороны, но взгляд у них был один и тот же: можно было подумать, что они видели одно и то же. Возможно, они сфотографировались во время какого-нибудь фестиваля, в Песаро или в Таормине, они ездили тогда в Италию на большом американском «стингрее», она вела машину, положив локоть на опущенное ветровое стекло. В машине они были только вдвоем, и на том и на другом шикарные очки, и музыка, Адриано Челентано пел:
Tu voi fare I'Americanomericano mericano mericano…
Ты хочешь стать американцеммериканцем, мериканцем, мериканцем…
Они часто путешествовали так, даже после развода. У нее сохранилась карта калифорнийских автомобильных дорог размером с лист писчей бумаги – рекламный подарок от фирмы «Герц», аренда автотранспорта; карта была сложена пополам, немного помята, местами надорвана, так как побывала и в чемоданах, и в картонках. В Калифорнию они поехали после Нью-Йорка, а на обороте он записал тогда слова песни, которую сочинил для нее; она вела машину, а он писал песню, как всегда без единой помарки, без исправлений, куплеты по четыре строки и две строки припева.
Она вела машину, он писал: Santa Maria Santa Barbara Santa Monica. «Теперь куда?», спрашивала она. Он прекращал писать, переворачивал карту: «Направо…» Долина смерти, Чайна-лейк… Совершенно невероятная страна, нагромождение пейзажей, Тихуана, мексиканские индейцы, долина смерти… Песня называлась «Карнавал»: «Была ночь, был карнавал, он был стар, она бледна». А на карте другие названия: NAVAL AIR MISSILE TEST CENTER, и на белом квадратике: ДВИЖЕНИЕ ПО ДОРОГАМ В ЭТОМ РАЙОНЕ ЗАПРЕЩЕНО, потом: БАЗА ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ и ИСПЫТАТЕЛЬНАЯ СТАНЦИЯ ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ. Путешествие вдвоем. «Когда улыбнулся он, улыбнулась она, она была голодна, и жизнь была такова», – слова на обороте карты, ни одной помарки. А на севере – Кинг-Сити, еще севернее – Сан Хуан Батиста, они ехали по калифорнийской дороге, и он писал песню о женщине, потом они приехали в этот мертвый городишко, который построили золотоискатели и где в захудалом театрике закончила свою жизнь Лола Монтес. Он писал ей песню на обороте дорожной карты. А на полях этой карты значилось: НЕ СЪЕЗЖАЙТЕ С АВТОСТРАДЫ НА НЕИЗВЕСТНЫЕ ДОРОГИ В ПУСТЫНЕ, НЕ РАСПОЛАГАЯ НЕОБХОДИМОЙ ИНФОРМАЦИЕЙ.
* * *А через неделю – постукивание костяных фишек маджонга или треск каких-то неизвестных маракасов, когда она проходила мимо стен крематория среди сожженных человеческих останков в широкополой шляпе борсалино от Motsch – «сувенир из Парижа», подарок Шарля, – так звякали медные пуговицы ее джинсовой куртки Perfecto, купленной давным-давно на блошином рынке в Клиньянкуре, когда касались урны, этой герметической и загадочной игрушки, которую с сокрушенным видом нес под мышкой служащий похоронного бюро, мелко и быстро семенивший рядом.
– Как все прошло? – спросил Шарль, как будто речь шла о каком-то спектакле, чем, впрочем, все и было.
– Встретились, как всегда при подобных обстоятельствах, посторонние друг другу люди, усопший, может, не хотел, чтобы они встречались друг с другом, когда был жив, и это, как насилие над волей умершего, глубинная бестактность, всегда происходящая на похоронах. Как всегда… в конце… ко мне подошел худой старик с букетом и протянул его мне: «Здравствуйте, мадам, я поклонник вашего таланта». Это был отец Райнера, и букет он, наверное, принес своему сыну. Именно такой букет я держала в руках в сцене похорон в «Уличном торговце», где у меня была маленькая роль, Райнер как будто подмигивал ей: аксессуар из его фильма в реальной жизни. Отец Райнера был мил, элегантен, когда-то он был врачом, а во время войны симпатизировал «Белой розе», небольшой группе борцов с нацизмом в Мюнхене. Райнер мне о нем, конечно, рассказывал: крупная буржуазия, высокая культура, бегло говорил по-французски, даже стихи писал, в пять лет он заставил своего сына прочесть всего «Фауста» Гёте. Результат? В пять лет Райнер рисовал Моисея, потрясающего мечом, зажатым в правой руке, и скрижалями в левой. В действительности отец стыдился Райнера, считал его очень уродливым, выродком в своей среде, когда его видел, переходил на другую сторону: «Посмотри на своего кузена, какой он красивый, как хорошо образован и как хорошо играет на рояле…» А когда лет в шестнадцать-семнадцать Райнер сказал ему, что хочет стать художником, заявил: «Ну что ж, можешь покрасить стены у меня в квартире!» Когда он заметил извращенные наклонности у своего сына, запер его в комнате вместе со служанкой. С тех пор Райнер перестал с ним видеться. «Наступит время, – заявил он мне однажды в самом начале, – люди будут спрашивать у моего отца: «Так это вы отец господина Фасбиндера?».
Еще она рассказала Шарлю, что там была одна девица, скульпторша из Рима, она три года хотела вылепить его портрет. В конце концов Райнер сказал: «Gut! О'кей! Приходите в понедельник». Она пришла со своей глиной и шпателями. Не повезло: той ночью он умер. Раз не получилось портрета, по problem, она все же сделает свое дело – в этом случае посмертную маску, и она тут же сделала слепок: вот, что вскоре от него останется, этот отпечаток на воске, который будет продаваться на аукционе Кристи за 10 000 долларов, и кто-нибудь снимет с нее копию, отправляясь на костюмированный бал, точно так же, как другие снимали копии с его голоса, жестов, презрения – было таких два типа в Берлине, которые спорили между собой: «Это я его настоящий двойник, а не ты!» Так рождаются и плодятся фантомы и фатумы. В конце концов, живем же в эпоху клонов, двойников, привидений – глобальный обман в общепланетарном масштабе, а с вирусом ВИЧ все это достигает своей кульминации, потому что защитные механизмы наших клеток принимают его за одного из своих.