Красногрудая птица снегирь - Владимир Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Года через четыре снова повстречался Добрынину тот древний дед.
— Люди бают, сынок, прижились у тебя яблони-то.
— Прижились, дедушка.
— Поглядеть бы на твое диво…
— Приходи, дедушка, погляди.
Дед приплелся. Яблоньки как раз были в самом буйном весеннем цветении. Прошаркав от калитки к саду, дед остановился. Долго молчал, поводя по сторонам трясущейся головой. И вдруг на седую, как дым, бороду закапали слезы.
— Ты что, дедушка? — забеспокоился Добрынин.
— Дэк как же, сынок!.. Это ж чо у тебя? Это ж рай на земле!..
Теперь садоводы есть и в Старых и в Новых Лошкарях. Только им уж по проторенной дорожке куда легче.
…Максим Харитонович ходил от дерева к дереву. Руки сами по себе делали свое дело — поднимали опавшие плоды, поправляли рогатинки; глаза тоже делали свое дело — ощупывали деревья, проверяли, не повредилось ли что, не заболело ли.
Время от времени он осторожно прихватывал ладонью холодные, упругие стволы. Так лучше чувствовалось, как выросли, как набрались крепости деревья. В руку лилось ощущение чего-то надежного, упрямого, стойкого.
А мысли упорно возвращались к той комнате, в которой — Максим Харитонович был уверен в этом — сидит сейчас Люба. Желание побежать туда ныло в нем. Иногда оно делалось нестерпимо, но он скручивал себя и все шагал и шагал между яблонь.
Рядом за усадьбой загрохотал поезд. От паровозной топки полетели на обочину насыпи крупные искры.
Поезд промчался. Замаячил, удаляясь, красный фонарь хвостового вагона. Вслед ему скользнул по кромке рельса багровый отсвет.
…После ужина Виктор Николаевич пошел в депо. Ужинал он обычно в столовой. Блюда подавали невкусные, потому что к вечеру ничего не готовили, а подогревали остатки от обеда. Овинский без всякого удовольствия проглатывал биточки и переболтанный горьковатый компот.
В депо он хотел повидать Лихошерстнова. Дневной разговор в партбюро сильнее ожесточил Овинского против Добрынина. Однако, прежде чем вынести вопрос на бюро, он собирался прощупать позицию Петра Яковлевича.
Ему не повезло. Хотя Петр Яковлевич, наподобие моряков, жил по суровому правилу — на корабле как дома, а дома как на корабле, хотя обычно он отлучался из депо лишь поесть и поспать, его не оказалось ни в цехах, ни в кабинете. В этот вечер Лихошерстнов сидел дома у приемника — слушал репортаж из Москвы о баскетбольном матче. Он был страстным болельщиком. В молодости играл: рост баскетбольный.
Обойдя цехи в поисках Лихошерстнова, Овинский возвращался тем длинным коленчатым коридором, который тянулся через все три секции главного здания депо и соединял все его многочисленные большие и маленькие помещения. В конце коридора, задержавшись около общедеповской стенной газеты, он услышал стук пишущей машинки. Стук доносился из комнаты редколлегии. Виктор Николаевич приоткрыл дверь. В комнате, за машинкой, сидела бухгалтер Оленева. «На ловца и зверь бежит, — подумал Овинский, невольно перенося на Оленеву свое неприязненное отношение к Добрынину. — Поглядим, что ты за птица».
Оленева привстала, отвечая на его приветствие.
— Завтрашний номер? — хмуро спросил Виктор Николаевич.
Оленева кивнула.
— Есть уже что-нибудь готовое?
— Да, да, конечно… Вот, пожалуйста…
Овинский взял протянутые ему продолговатые плотные листы и принялся читать.
Любовь Андреевна отпечатала еще несколько слов и остановилась, не зная, удобно или нет ей сейчас продолжать заниматься своим делом. Она немножко робела в присутствии Овинского. Он был партийным работником, а партийных работников она считала людьми необыкновенной, таинственной жизни, у которой какие-то свои, очень строгие правила и которая под силу лишь немногим, исключительным личностям.
— Кто писал? — спросил Виктор Николаевич, прочтя передовую.
— Главный бухгалтер.
— Ничего, толково.
Он изучающе пригляделся к ней. Перед ним сидела опрятная, по-молодому сложенная женщина лет сорока, со смуглым от загара, слегка обветренным лицом. Ее гладкие черные волосы были скромно и красиво зачесаны назад и затянуты на затылке в увесистый пучок. Оторвавшись от своего занятия, она внимательно и несколько смущенно ждала, о чем ее спросят.
Как это было ни странно Овинскому, он не обнаружил в ней решительно ничего такого, что бы не понравилось ему.
«Да есть ли что-нибудь между ней и Добрыниным? — усомнился Виктор Николаевич. — Выложу-ка ей все начистоту».
— Простите, как ваше имя-отчество? — спросил он. Оленева ответила.
Овинский сел.
— Видите ли, Любовь Андреевна…
Он рассказал ей о письме, не назвав лишь его автора.
По мере того как он говорил, она все ниже наклоняла голову. Через смуглую кожу ее лица густо проступил румянец.
«Нет, Городилов не соврал», — подумал Виктор Николаевич.
— Вы понимаете, — произнес он, стараясь придать побольше суровости своему голосу, — Добрынин коммунист. И не рядовой коммунист. С него особый спрос. Я надеюсь… мы надеемся, что ни он… ни вы не дадите больше повода для такого рода писем.
Она метнула в его сторону смятенный взгляд и не то кивнула, не то еще сильнее сжалась.
Некоторое время они молчали. Затем, склонившись к самой машинке, Любовь Андреевна спросила тихо:
— Скажите, Максиму Харитоновичу известно об этом письме?
— Да.
— Когда вы сказали ему о нем?
— Сегодня.
— Давно?
— Днем… часа в три, в четыре.
Она снова умолкла.
Овинский чувствовал себя очень неловко. Женщина эта все более располагала к себе.
— Странно, почему вас интересуют такие подробности? — произнес он просто для того, чтобы сказать что-нибудь и скрыть свое смущение.
Оленева не ответила. Суетливо поправив лежавшие перед ней листы, она передвинула металлическую линейку на одну строчку и принялась печатать.
У Овинского защемило вдруг сердце — почему-то вспомнилось свое, незаживающее, глубокое, и тогда вместе с этим мгновенным воспоминанием и знакомой болью вспыхнула неожиданная и простая мысль: «Боже мой, да ведь они любят друг друга, по-настоящему любят!» Он вдруг как бы со стороны увидел себя, стоящего перед Любовью Андреевной, пытающегося что-то выговаривать ей, и ему сделалось ясно, как нелепо и ничтожно выглядит он со своими сентенциями перед тем огромным и святым, что есть между Добрыниным и этой милой, искренней женщиной.
— Скажите, Добрынина будут обсуждать? — прозвучал в комнате тихий вопрос Любови Андреевны.
— Иначе нельзя…
— Его накажут?
— Не знаю… Решит бюро или партийное собрание.
Оленева быстрее прежнего застучала машинкой.
— Простите, — произнес Виктор Николаевич, берясь за дверную ручку, — но я должен был, обязан рассказать вам.
Он поторопился выйти.
Любовь Андреевна посмотрела слепым отсутствующим взглядом на закрывшуюся за Овинским дверь. В голове ее снова всплыла та фраза, которую она еще при Овинском мысленно повторила множество раз и которая возникла у нее, когда он сообщил ей, что Максим знал о письме. «Знал и не сказал!.. Знал и не сказал», — повторяла она тогда, автоматически отстукивая на машинке какие-то слова, цифры, знаки. Ей больше всего на свете хотелось, чтобы Овинский оставил ее одну. Но он продолжал торчать около нее. Тогда она спросила, будут или нет обсуждать Максима. Овинский ответил, что иначе нельзя. «Он и это знал, — подумала она. — Знал и не сказал… Знал и не сказал».
Теперь Любовь Андреевна снова твердила: «Знал и не сказал. Знал и не сказал». Она уже не вдумывалась в смысл этой фразы, а просто повторяла ее с тоской и болью.
Потом, когда Овинский наконец вышел, в ней вспыхнула новая, свежая боль. Она появилась, опережая мысли. Лишь почувствовав ее, Любовь Андреевна поняла, откуда эта новая боль, — вспомнилось, какие слова она сказала сегодня Максиму. Теперь она во всей полноте представила, что это был за день для него.
Вдруг радостная решимость охватила ее. Все те слова, что она сказала сегодня Максиму, планы и чувства дочери, горькое удовлетворение собственной самоотреченностью — все потеряло вдруг значение и смысл. Она еще не сознавала до конца, что она решила, еще не сознавала ясно, что с ней творится, но она уже поднималась со стула, уже лихорадочно шарила глазами по столу, отыскивая замок от комнаты.
Добрынин все ходил и ходил между яблонь. Уже давно стемнело. В небе проступали редкие звезды.
За усадьбой послышался шорох. Кто-то спускался с насыпи. «Люба!» — обожгла Добрынина невероятная мысль.
Они одновременно подбежали к островерхим досочкам изгороди.
— Мне надо сказать вам… Я должна… — заговорила она.
Добрынин одним прыжком перемахнул через изгородь и схватил свою Любу за плечи. Дрожа и задыхаясь, она в отчаянии метнула глазами по сторонам. Тогда он сильнее стиснул ее плечи и посмотрел в сторону железнодорожного полотна. Она поняла и первая побежала наверх. Там, за насыпью, ждал их близкий молчаливый лес.