Самостоятельные люди. Исландский колокол - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До чего, черт возьми, трудно вести сегодня Блеси. Ведь на спине у нее живой человек.
Живой человек? Кто это?
Это старуха из Урдарселя, закутанная в платок, она сидит на лошади боком. Пожитки двух женщин приторочены к седлу. Финна идет сзади, по следам лошади; лицо у нее посинело от мороза; она неуклюже шагает, высоко подбирая подол.
Никто не проронил ни слова. Маленькая процессия молча двигалась по направлению к Летней обители: люди и животные, пять душ. Багровое солнце в это северное зимнее утро, которое так похоже на вечер, переходило с одного холма на другой. Вероятно, был уже полдень. Лучи солнца золотили густую снежную завесу над пустошью, и она казалась сплошным морем огня, великолепным золотым костром, струящимся пламенем и искрящимся дымом, который тянулся с востока на запад по бесконечному снежному пространству. Путники шли своей дорогой, сквозь это золотое пламя мороза, которое можно сравнить лишь с волшебными чарами старинной поэзии.
Женщины, остававшиеся на хуторе, встретили вновь прибывших с безмолвной вежливостью и сразу же потребовали у Бьяртура молока, которое он обещал привезти из поселка. Им приходилось наполнять соску кашей, сваренной на воде, и этим кормить ребенка. Приготовив кофе для вновь прибывших, они решили, что их дело уже сделано, и стали собирать свои пожитки. Отклонив предложение Бьяртура проводить их через перевал, они попрощались со всеми все с той же равнодушной вежливостью. Ребенок остался на руках у Финны, которая впервые покормила его из бутылочки. А старуха принялась шумно возиться в доме.
Задав корм овцам, Бьяртур улегся, хотя было еще рано. Он почувствовал смертельную усталость: ведь он не отдыхал с той самой ночи, которую провел дома, рядом с Розой, перед тем как отправиться на поиски Гудлбрау. Он был рад, что перед уходом все же попрощался с женой. Да, Бьяртур пережил удивительное приключение и только сейчас почувствовал, что оно наконец завершилось. С тех пор как он ушел из дома, он спал неспокойно. В поселке каждый раз, когда он укладывался и начинал засыпать, ему вдруг казалось, что на него сыплется снег, что блаженное оцепенение сковывает его ноги и ползет вверх, по бедрам, к самому животу. И он в ужасе вскакивал, уверенный, что если заснет, то замерзнет в сугробе. Среди ночи он вдруг просыпался с непристойной песенкой на устах или шуточным куплетом, в которых высмеивался староста или купец. Он готов был вскочить с постели и размахивать руками, чтобы согреться.
Но сегодня вечером он наконец почувствовал себя в безопасности.
Лампу из экономии потушили, и лишь на полке, над кроватью старухи, мерцал крошечный огонек коптилки. Мать и дочь долго сидели вместе при этом слабом свете и разговаривали вполголоса. Снизу изредка доносилось блеяние овцы, Блеси переминалась с ноги на ногу в своем тесном стойле и фыркала в кормушку. Собака лежала у стены под плитой и время от времени вставала, чтобы почесаться, ударяя при этом задними лапами по стенке, зевала и снова свертывалась клубочком. Слышно было короткое дыхание ребенка, лежавшего на другой кровати и порой издававшего жалобный писк, будто он собирался заплакать. Но он засыпал, так и не заплакав.
Наконец женщины перестали шептаться. Финна подошла к постели и разделась. Бьяртуру слышно было, как она расстегивает кофту и снимает юбку. Нижняя юбка была ей узка, и она с некоторым трудом стянула ее через голову. Затем она легла в постель рядом с ребенком и что-то еще сняла с себя под периной. Он слышал, как она расстегивает пуговицы и стаскивает белье. Под периной она почесалась и зевнула, издавая протяжный горловой звук.
Старуха еще долго сидела на краю кровати при свете мерцающего огонька, упираясь локтями в колени и засунув указательный палец в беззубый рот. Она смотрела вниз, через люк, и что-то бормотала, затем дважды подошла к краю люка, что-то ворча себе под нос и сплевывая. Потом она начала читать древнее заклинание.
Адский лис, остановись!Чур! Чур, колдун проклятый!Наше место свято! Брысь!Тут Исус стоит распятый.Прочь, Куркур!Помоги, Спас!Колумкилли, чур!Господь, храни нас!Прочь, Рагерист, —наш дом чист.Прочь, Маледикт.Спаси, Бенедикт.
Прочитав заклинание, старуха перекрестилась и сказала: — Мы предаемся в руки божьи. Спокойной ночи! Закрыв люк, она легла. И все заснули.
Лёнарватн — Барселона
Лето 1933 года
(по наброскам 1929 г.)
Часть вторая
Свободные от долгов
Глава двадцать пятая
Зимнее утро
Медленно, медленно занимается день на севере.
От того мгновения, когда он начал просыпаться, и до того, когда поднял свои тяжелые веки, сквозь бесконечно долгое утро проходит не только час за часом, проходит век за веком, мир за миром, как в видениях слепого; одна действительность сменяет другую. И вдруг все исчезает: рассвело. Вот как долог путь между зимним утром и днем. И даже утро тянется без конца. Первый слабый луч на горизонте и дневной свет, проникающий в окно, — это как два различных начала, два истока. И если так долго тянется утро, то когда же наступит вечер? Вехи дня — утро, полдень, послеобеденные часы — все это где-то впереди, вдалеке, как страны, куда мы мечтаем поехать, когда вырастем; а вечер так же далек, как смерть, о которой вчера рассказали младшему сыну; смерть, отнимающая у матери детей, которых потом хоронят в саду у старосты; смерть, уносящая туда, откуда никто не возвращается, как в бабушкиной сказке; смерть, которая придет и за тобой, когда ты состаришься и вновь станешь ребенком.
— Значит, умирают только маленькие дети? Почему он так спросил?
Потому что отец его вчера спустился в поселок с умершим младенцем; он нес его на спине, в ящике. Пастор и староста похоронили дитя. Пастор велел вырыть яму в саду у старосты и пропел псалом.
— Когда-нибудь я опять стану маленьким? — спросил семилетний мальчик.
Его мать пела ему удивительные песни и рассказывала о чужих странах. Теперь она была больна и лежала в постели. Она устало ответила ему:
— Когда человек стареет, он становится совсем как маленький ребенок.
— Он умирает? — спросил мальчик.
В его груди как будто лопнула струна, одна из тех тонких струн детства, которые рвутся еще раньше, чем ты понял, что они могут звучать. И эти струны больше уже не звучат. Остается только смутное воспоминание об очень далеких временах, когда еще были целы эти струны.
— Мы все умрем.
Немного позже в этот день он опять заговорил о том же, на этот раз с бабушкой.
— Я знаю кого-то, кто никогда не умрет.
— Вот как, глупыш ты этакий! — сказала бабушка, слегка отвернувшись, как она обычно делала, когда с кем-нибудь разговаривала. — Кто же это?
— Отец, — сказал мальчик не совсем уверенно и продолжал вопросительно смотреть на бабушку.
— Нет, он тоже умрет, — сказала старуха безжалостно, даже со злорадством и фыркнула носом.
Но мальчик не успокоился, он спросил:
— Бабушка, а разливная ложка умрет?
— Да, — сердито ответила старуха; ей показалось, что мальчик над ней потешается.
— Бабушка, а черный горшок?
— Что мертво, то уж мертво, дитя мое, — сказала она.
— Нет, — возразил мальчик, — они не мертвые. По утрам, когда я просыпаюсь, они часто разговаривают.
Тут он выболтал тайну, которой никто, кроме него, не знал. Ранним утром, когда все еще спят, кастрюли и сковороды принимают человеческий образ. Он ведь просыпается раньше всех и слышит, как они разговаривают между собой — глубокомысленно, со степенным видом, как полагается кухонной утвари. Впрочем, он не случайно назвал в первую очередь разливную ложку — это вещь важная, ею пользуются изредка, когда варят мясной суп. Бывает, что она подолгу висит, чисто выскобленная, на стене, по, когда ее снимают, ей предназначается важная роль. Поэтому мальчик с особым почтением относился к этой ложке и мог сравнить ее только с женой старосты. А черный горшок — не кто иной, как сам староста, — ведь у старосты вечно рот набит жевательным табаком, вот и горшок — он всегда полон каши; дно у него пригорает, а снаружи он покрыт сажей и копотью; в нем вечно кипит и бурлит — наверно, в желудке у него горит огонь, и жена нужна ему для того, чтобы помешивать в нем, а иначе он начал бы перекипать через край. Да и другие вещи в темноте превращались в людей, знатных или незначительных: ножи — в свирепых крестьян, которых он боялся, а чашки — в пухленьких девочек с розами на фартучках. Эти чашки смущали мальчика, и днем, за едой, он избегал дотрагиваться до этих особ; он даже старался не смотреть на них — а вдруг они догадаются, что он знает об их приключениях. Ночью это были важные особы, а днем — неряшливые, грязные, жалкие, точно глупые гости, которые сидят и сопят и боятся шевельнуться. Он хорошо знал их ночную жизнь и поэтому жалел их днем, когда они все сносили безропотно.