Мемуары. 50 лет размышлений о политике - Раймон Арон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сюзанна была также очень дружна с Симоной Вейль; три последних года в лицее они учились в одном классе. Я едва решаюсь что-либо написать о Симоне Вейль, настолько эта исключительная женщина стала предметом культа; любое замечание, не внушенное восхищением — а восхищения она, безусловно, заслуживает, — рискует показаться неуместным и иконоборческим. Впервые я встретил Симону на улице Ульм, видимо, в 1928 году, когда участвовал в конкурсе на звание агреже, а она держала вступительные экзамены в Эколь Нормаль. Если мы и обменялись несколькими фразами, то это был обычный студенческий разговор. Не помню, чтобы у нас с ней завязались какие-либо личные отношения вплоть до момента, когда Сюзанна объявила ей, что мы собираемся пожениться. Симона приняла эту новость без восторга; не зная меня, она тем не менее поместила меня в категорию людей, которую отвергала: первый на конкурсе агреже, наверняка склонный к светским и легким путям в мышлении. Такой образ сложился у нее на основе мимолетных впечатлений. Она обещала Сюзанне отказаться от своего предубеждения, раз ее подруга выбрала меня.
Рождению нашей дочери Доминики она обрадовалась, как будто это был ее собственный ребенок. Мы много раз встречались; Симона и Сюзанна остались верны дружбе юных лет. Мне чрезвычайно понравилась в свое время ее большая статья о положении рабочих и другая — о римском империализме, хотя историки находят в ней поводы для критики. И все же интеллектуальное общение с Симоной показалось мне почти невозможным. По всей видимости, ей было неведомо сомнение, и если ее взгляды порой менялись, они оставались все такими же категоричными. Она одобрила Мюнхенское соглашение 73, и не потому, что оно было продиктовано соотношением сил, а потому, что сопротивление германской гегемонии в Европе не стоило, считала она, того, чтобы пожертвовать целым поколением. После вступления немецких войск в Прагу Симона заняла другую позицию, столь же твердую: поскольку нацисты не довольствовались гегемонией традиционного типа в Европе, а склонялись к колонизации, подобной той, что европейцы практиковали в Африке, сопротивление становилось необходимым, невзирая на цену, которую придется заплатить. Возможно, она была права и в 1938, и в 1939 году, но тут было о чем поспорить. Разве нельзя было предвидеть уже в 1938 году тех гитлеровцев, какими они открылись ей в 1939-м?
В то время она таила от всех свою религиозную жизнь, свою веру. Лично у меня однажды, в Люксембургском саду, возникло предчувствие ее призвания. Мы то ли гуляли с Сюзанной вдвоем, то ли прогуливали Доминику; светило великолепное солнце. Сад был так прекрасен, что все, казалось, дышало счастьем. К нам подошла Симона с потрясенным лицом, почти со слезами. На наш вопрос она ответила: «В Шанхае[47] забастовка, войска стреляли в рабочих». Я сказал Сюзанне, что Симона, вероятно, стремится к святости; брать на себя все страдания мира имеет смысл только для верующего, даже точнее — для христианина.
Я снова увиделся с ней в Лондоне, когда она приехала туда в 1943 году. Впервые наша беседа, на этот раз настоящая, продлилась два часа. Симона показалась мне мало изменившейся; говорили мы о войне, об оккупации, о Лондоне, о привилегированном положении французов за границей. Некоторые идеи «Укоренения» («L’Enracinement») 74 просвечивали в ее словах.
Вернемся в 1933 год. Сюзанна приехала ко мне в Берлин в июле 1932-го, и мы не спеша вернулись во Францию — посетив по дороге Бамберг, Вюрцбург. Гиды объясняли нам красоты памятников, рассказывали о прошлом, часто поглядывая на Сюзанну, которая смотрела на них и не понимала ни слова по-немецки. Один гид, которому я сказал об этом, заметил: «Schöne Mädchen gibt es überall» («Красивые девушки есть везде»).
На взгляд человека, находившегося в Германии, Франция до июля 1932 года казалась способной влиять на события. Начиная с февраля 1934-го 75 ситуация радикально изменилась. В Германии правительство было, бесспорно, отвратительное, но стабильное и сильное. Для Франции же с запозданием наступила очередь войти в инфернальный цикл: экономический кризис, обострение социальных конфликтов, усиление революционных партий, как правых, так и левых, размывание умеренных партий, паралич власти. 6 февраля вернулся из изгнания бывший президент Республики 76, спаситель, в котором время от времени нуждалась парламентская республика, чтобы справиться с трудностями, возникавшими по вине ее внутренних разногласий.
Что касается меня, то я завершил этап в своем политическом воспитании — воспитании, которое продлится столько же, сколько сама моя жизнь. Я понял и принял политику как она есть, не сводимую к морали; отныне я никогда уже не стану ни на словах, ни подписью под воззваниями стараться доказать свои добрые чувства. Размышлять над политикой — значит размышлять над действующими лицами, следовательно, анализировать их решения, цели, средства, которыми они располагают, их духовный мир. Национал-социализм показал мне могущество иррациональных сил, Макс Вебер — ответственность каждого человека не столько за его намерения, сколько за последствия сделанного им выбора.
Я мечтал участвовать во франко-германском примирении. Время для него прошло, но оно еще вернется. Пока что Франции необходимо было держать порох сухим, чтобы сдержать потенциального агрессора. Французский еврей, предупреждавший соотечественников о гитлеровской опасности, не мог избегнуть подозрения. О чьем благе он думает — своих единоверцев или своей родины? С 1933 по 1939 год Третий рейх, наш ближайший сосед, сильнейшим образом влиял на атмосферу в нашей стране. Усиливался поток беженцев. И именно в это время я наконец отринул свои сомнения, избавился от страха перед белым листом бумаги. Шесть лет, с августа 1933 по август 1939 года, прожитые в тени ожидаемой и пугающей войны, были, пожалуй, самыми плодотворными в моей жизни. Годы человеческого счастья и отчаяния гражданина.
IV
В СЕРДЦЕ ЛАТИНСКОГО КВАРТАЛА
До моего первого путешествия в Германию я жил в послевоенной эпохе. Между 14 сентября 1930 года, датой первого успеха национал-социалистической партии на выборах в парламент, и 30 января 1933 года я медленно перешел от бунта против прошлого к предчувствию будущего. Из послевоенной эпохи я попал в предвоенную. В сущности, я вдохновлялся теми же ценностями, но отныне речь шла не только о левых взглядах или об антифашизме, но о Франции и ее спасении.
В октябре 1933 года, когда мы обосновались в Гавре, переворот в моем сознании почти совершился. Патриотизм моего детства, моей семьи, всех моих предков брал верх над пацифизмом и смутным социализмом, к которым меня склоняли философия и послевоенная атмосфера. Я по-прежнему хотел быть «левым», опасался компромисса с правыми, чтобы не оказаться игрушкой в руках оппозиции. Эта робость происходила от еще сохранявшегося во мне сопротивления — скорее социального, чем интеллектуального, — логике политики. Позже, гораздо позже, я часто отвечал тем, кто попрекал меня моими сомнительными попутчиками: мы выбираем наших противников, но не наших союзников. Впрочем, я довольно быстро освободился от суеверия, которое Сартр защищал до своего последнего часа: «Правые — это негодяи», или, выражаясь более академическим языком, от суеверия, согласно которому партии различаются между собой нравственными или человеческими качествами своих рядовых членов и вождей. Возможно, в левые партии вступает больше идеалистов (в расхожем смысле слова). Но когда революционеры переходят на другую сторону баррикады, долго ли они сохраняют свое нравственное превосходство? Добродетельные люди есть в каждом лагере; много ли их в том и в другом?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});