Новый Мир ( № 5 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
и четверть жизни в чужих лохмотьях проходил
сам френчу ношеному уподобленный немного
Но на сцене иногда думал
вот вечер кончится
выскользну из зрительской толпы
и неузнанный под звездами,
видя вас как одного огромного со стороны,
пойду один
в несминаемой своей одежде
* *
*
…перелицуют пальто
это подсветка высотки
точные гостиницы “Украины” края
тот нежный отверженный
сверхосенний свет
где-то в 50-х
перелицовывали пальто
также но навзничь лежала
плоскость обнажена
темная а с изнанки
светлый свет
и в пальто перемещенное
перелицованное лицо
словно с зари на вокзал
все-то меня не отымут
и не отпустят меня
лиц безымянных значенья
шепот тихий камей
каменных лиц имена
на той стороне Садовой, прямо
на той стороне
лица ночные лицую
глажу пламенный камень
и дорогие глаза
бедное наше всемерное
схваченное светом осенним, высотами
не перелицованное лицо
Чехов, секс-символ летучих голландок
Надежда Герман родилась в Москве, окончила Литературный институт им. М. Горького. Член Гильдии переводчиков. Перевела с испанского произведения Хулио Кортасара, Артуруа Переса Реверте, Хуана Марсе и др. Живет в Москве. В “Новом мире” печатается впервые.
Сильвия приехала в Москву осенью.
Ей бы собраться пораньше месяца на два, я ведь нарочно просила, все объяснила. Летом, а не в середине сентября. Летом лучше.
Не в том дело, что с сентябрем было что-то не так, — наоборот, уродился сентябрь круглым, золотым. Ветер пах рекой, ветки прощально тянулись к небу, птицам не хотелось на юг. Под ногами шуршало — успели уже нападать на тротуар сухие листья, а жарко было, как в июле.
Медленная река, теплая рябь на воде. Купались на даче до середины сентября, осторожно опуская ноги в напитанную солнцем воду с деревянных мостков, разогретых за день. Ноги повисают над водой, отражаются в синеве, по отражению шныряют водомерки. Соскальзываешь в прохладную глубину и плывешь в самую середину неба.
Собирали грибы. Хороший был сентябрь. Просто я к тому времени была уже тяжело и безнадежно беременна. К сентябрю мое шестимесячное пузо выглядело месяцев на восемь. Ноги отекали, ремешки от сандалий отпечатывались на щиколотках мятыми шрамами крест-накрест.
Все лето я ходила беременная. Солнце поджарило город до сухой пыльной корки, и я пряталась, как раненая жаба, во влажной тени домов, под жидким навесом трамвайных остановок, повсюду натыкаясь животом на колючие взгляды, которые хотелось стряхнуть с себя, как оводов.
Все лето. А осенью, когда самое время отдохнуть, в Москву из Севильи приехала Сильвия.
Мне бы дышать соленой осенней свежестью, слушать перед сном цоканье и вздохи улицы внизу, днем сидеть с книжкой на скамейке во дворе, где ворота с лепниной, с чугунной решеткой ждут не дождутся, когда же наконец захолодает, замерзнут все дожди и снег укроет облупленную лепнину аккуратными башенками. Хотелось жить только наполовину в этом мире — пусть он как-нибудь устраивает свои дела без меня. Забраться на самую дальнюю окраину и оттуда потихоньку наблюдать, как солнце сгорает в стеклах, как темнеет рано. Жить, как земноводные и жуки живут в непонятном для нас, людей, правильном своем царстве — в лимонной лиственной шелухе, в пахучей коре. Отключать телефон и неторопливо рассматривать дневной сон — рваный, весь сквозящий явью цвета серого дневного света. Покупать спелые фрукты и прямо на улице впиваться в них зубами, жмурясь от густого сладкого сока. Кромсать на кухне дыню или арбуз, вычерпывать ложкой мякоть, отгоняя вялых ос.
Кушать и спать, а не принимать у себя иностранных гостей. Даже если это хорошие, добрые, званые гости с подарками, с душистыми испанскими колбасами — все равно не принимать: пусть себе стучатся на пороге, бьются в закрытую дверь, — не отпирать замок, не брать телефонную трубку, только смотреть и смотреть не отрываясь из своего прохладного сумрачного мира на дрожащие тополя за окном, на осенние костры и слабо дышать беловатым дымным воздухом, до обеда лежа в постели. Даже если гости званые, даже так: звали-то их два месяца назад, а сейчас вон на дворе сентябрь, все сроки вышли, настала последняя осень.
Жить не наружу, а внутрь. Нельзя мне теперь жить наружу: пройдет совсем немного — и откроется дверь в пушистую зиму, где стерильно и всюду снег, и я исчезну за этой дверью, и там меня давно уже ждет крошечный мальчик с небывалым лицом, каких еще не рождалось в мире — ни разу. Так что для меня это точно последняя осень. Одной меня больше не будет уже никогда, будем мы двое. А вам еще жить и жить, у вас еще все впереди, заграничные гости.
На шестом месяце все правильные будущие матери знают, где и как рожать, какого цвета прикатят им коляску, кто заберет их из роддома, в чьи руки передадут они перетянутый лентой драгоценный сверток. А мне бы для начала понять, что все эти крошечные одежки, уложенные в мешки и пакеты, все эти потешные кукольные тряпочки, оставшиеся после чужих, уже выросших детей, скоро наполнятся не наследственностью, не тенями предков, не разноцветными кристалликами ДНК, а теплым ребенком с носиком и глазками. Мне бы это понять — и все, больше уже не надо ни лент, ни колясок.
Но Сильвия все равно приехала из Севильи, делать нечего. Она собиралась в Москву еще ранней весной, когда в животе у меня было ветрено и пусто, как в мире накануне его сотворения, и к сентябрю наконец собралась. Непросто существовать бок о бок с кокетливой, шумной, нарядной, совершенно не беременной женщиной, которая то и дело что-то подкрашивает, примеривает, застегивает на груди или спине. Распахивает утром окно, сыплет на подоконник хлебный мякиш и вопит по-русски на весь дом: “Голуби приехали!”
Будь она хотя бы отдаленно, самую малость беременна — и зажили бы мы с ней душа в душу, так что и смех ее громкий, и утомительная кухонная трескотня меня бы не утомляли. Беда в том, что я к тому времени стала другой, я как будто чувствовала себя не совсем человеком — во всяком случае, не той молодой стройной личностью с пирсингом в пупке и коротко остриженной рыжей головой, какой была еще совсем недавно, а уже как бы немного лесом, немного рекой с дремотными изгибами и плывущим вниз по течению осенним листом.
Сильвия прожила у меня два дня, а на третий мы отправились в Мелихово. Потому что она была филолог-славист и страсть как любила Чехова. Я тоже его любила — даже больше, чем всех других русских писателей. Пока я жила в Севилье, мы с Сильвией однажды всерьез поспорили — кто любит Чехова сильнее. У Сильвии вся ее севильская комната была увешана фотографиями — накупила, когда бывала в Москве. У меня в московской квартире не висело ни одного портрета Чехова, да и других писателей тоже не висело. Это казалось Сильвии подозрительным: раз любишь — изволь вешать на стену, а то какая любовь?
Так, как любила Сильвия, я любить не умела.
Я любила Чехова как умела. С самого детства Чехов в своем больничном пальто и ботанических круглых очках поджидал меня на всех моих путях, оберегая от нехорошего. Потянет меня на нехорошее, и вдруг в голове:
“А как же Чехов, что он скажет?” Чехов грозил мне пальцем из-за высокого стекла, где стояли тринадцать темно-зеленых томов собрания сочинений. Первые несколько томов с маленькими рассказами были зачитаны мною до авитаминозных проплешин на обложке: сперва все про животных, потом про страшное, потом про любовь, а остальное уже без разбору год за годом — про жизнь. Чехова могла переплюнуть только мрачная черно-седая вереница еврейских предков, уходящая в древность к Аврааму, Ицхаку и Якову. Вереница еврейских предков тоже грозила мне пальцем, когда я собиралась сделать что-то не то.