Сны Флобера - Александр Белых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один раз в неделю студенты рисовали обнажённую натуру. Она просила потерпеть, приносила спиральный обогреватель, ставила рядом, чтобы единственная фактурная модель не оледенела. Он терпел ради этой девушки. Она не догадывалась. Она была такой тоненькой, прозрачной, как луч света, который проникал сквозь тусклые замёрзшие окна в полдень и падал на пыльную палитру зашарканного паркета.
Она откидывала движением головы светлые, тёплые волосы, и они рассыпались в лучах солнца, как пшеничные колосья. После сеанса он уходил в свою мансарду, где было тепло, если топилась печь, — редко углём, чаще дровами. Когда у него кончались деньги, он перебирался к Марго.
— Твоя фамилия Онейрос? — спросил Владик.
Орест ничего не ответил (по матери он был Корытов), подошёл к группе художников. Они ездили на пленэр, снимали на острове домик у старушки, которая кормила их за двадцать пять рублей. Орест и Ксения обменялись новостями. Орест сказал, что он тоже был на пленэре, снимал виды на киноплёнку.
— А теперь ты будешь моей натурой! — сказал Орест.
Ксения согласилась. Вся эта команда любила Ореста, приглашала снова поработать натурщиком.
— А то не хочется рисовать старых толстых, бесформенных баб, как правило, не в своём уме.
Её лицом владела кинокамера.
Удивительно, как может луч кинопроектора отражать свет, который излучает её лицо. Оно прозрачно, как вода. Кто может владеть её лицом? Это всё равно, что окунуть руки в быструю реку и попытаться поднять со дна её мысли, преломляющие потоки солнечного света. Разве можно вынуть сновидение из сна, не замочив рукава? Свет пересекает свет, лучи преломляются. Это было её лицо. Им нельзя владеть, как нельзя владеть тьмой.
Кинокамера щёлкнула. Плёнка закончилась. Вот они, тринадцать кадров, которые вызвали у Марго огонь ревности в один из вечеров.
— Много сделали этюдов? — спросил Орест.
— Да, хорошо поработали, отдохнули, накупались, — ответила Ксения.
Её речь красива, чистые русские звуки льются, словно горная алтайская речка.
Она — художник детали. Её глаз улавливает тончайшие цветовые оттенки, а в картинах огромный мир присутствует в малом. Она даже изобрела новый цвет — кинетический. Он передавал движение света. В определённое время суток пейзаж на холсте начинал трепетать, как бы оживать; он менялся в зависимости от времени года. Таких картин было немного, и они разошлись по анонимным владельцам. Открытие такого свойства её картин было сделано не ею, а владельцами её произведений, потому что она никогда не задерживала их в своей мастерской и сдавала в художественный салон, чтобы выручить денег на краски, кисти, холсты, багет.
Они вскользь обсудили московские события.
— Мы чуть было не дали дёру на яхте, — усмехнулся Орест.
— Правда, что ли? Ну, вы даёте! Шутишь, наверное? Прямо на яхте от путчистов в Тихий океан…
— Ага, правда. Да вот Владик чуть не утонул, пришлось вернуться, — он показал рукой на своих спутников.
— Вот приключение!
Это была единственная хохма, привезённая с острова. Всё остальное было довольно скучно. Вскоре через пролив между островом Русский и мысом Эгершельда паром вошёл в бухту Золотой Рог. Издали на сопке Орлиное Гнездо виднелась телевышка, словно заноза в носу коллежского асессора майора Ковалёва. И в самом деле, с высоты птичьего полёта полуостров Муравьёва — Амурского, на котором расположился Владивосток, напоминал аппендикс или сбежавший нос гоголевского персонажа. В этом есть какая‑то родственная связь между царским Санкт — Петербургом и забытый богами Тары и Тарха город — отшельник Владивосток.
* * *Говорят, человеческое сознание в течение одной жизни способно обновляться девять раз, в то время как имя человека, как ни странно, остаётся неизменным до самой смерти. Это всё равно, что проходить в одном костюме всю жизнь. Есть люди, которые просто не отваживаются произнести имя вещи. Они обозначают его каким‑нибудь знаком по сходству или по ассоциации, или иносказательно, или жестом. Именование — это беззаботное детство поэтов. Они рядятся в словесные одежды, которые не по росту, и кажется, никогда не вырастут из них, никогда не посмеют их сбросить.
В их числе была Марго, известная в своих кругах переводчица. Она выворачивала слова наизнанку. Старинные чудесные стихи ходили в перелицованных одеждах, шитых белыми нитками. Иногда она обнаруживала, что чернила, которыми записывала переводные стихи, не высыхали. Она перестала пользоваться наливной ручкой. Все равно бумага с переводными стихами продолжала отсыревать. Знала ли она, что стихи могут тихо рыдать по ночам?
Если люди пишут стихи, то оправданием для них есть, наверное, чувство вины или что‑либо другое. Стихи для Владика не были покаянием. Они приходили к нему как откровение, при этом не только свои, но чаще чужие, найденные в каких‑то пыльных сборниках в запущенной библиотеке Марго. Книги отмирали в ней, как прошлогодняя листва. Владик шуршал этой охапкой листьев, закрывшись в девической комнате Марго; пыль стояла до потолка, а когда она оседала на его голову, то казалось, что он поседел за один вечер. Книги пахли плесенью, сыростью (а не типографской краской). Кажется, так же пахли его руки мальчишеской спермой, которая еще не обрела горького полынного вкуса, была сладкой, как мед. Когда он перелистывал книги, то всё это трепетное действо сопровождалось мастурбацией. О, сколько книг перелистал Владик! Он вёл список прочитанных книг, знал наизусть множество стихов.
«Как опрометчиво непросто я вечность чувством отмерял и называл болезнью роста всё то, что с возрастом терял. Как сожалел о невозможном, о бренном сокрушался как! Мир становился слишком сложным, но отвлечённым, словно знак. И я, из роскоши имеющий лишь данные к ней склонным быть, учусь ценить простые вещи, учусь доступное ценить…»
Владик стоял у правого борта парома и читал стихи Феликсу. Он читал их просто, будто о чем‑то рассказывал. Поэзия была его пятым углом, куда он забивался, как рыба под корягу, и где никто не мог его отыскать. Феликс слушал. В такие поэтические глубины он еще никогда не нырял. Это погружение было таким же заманчивым, как морское дно, где покоились остовы старых кораблей. Да, поэзия должна быть влажной. Однако источник влаги в стихах Марго и Владика имел разное происхождение. Если рыба в стихах Владика трепетала и била хвостом, то в стихах у Марго она умирала и сохла, как корюшка в сарае на проволоке.
ЕЩЕ ОДНА МАСКА: МАДАМ ИСИДА
Жилые дома, террасами возвышавшиеся на сопке Орлиное Гнездо, выглядывали друг из‑за друга, тянулись, словно хищные птенцы какого‑нибудь птеродактиля. Кого они высматривали? В порт заходил океанский лайнер из Йокогамы. На его борту было около двухсот пассажиров. В каюте 203 поселилась мадам Исида, отправившаяся в зарубежное турне впервые в жизни. Она собиралась на палубу, еще раз взглянула в зеркальце. Покрытое густыми белилами тонкое лицо, подведённые брови, тёмные волосы без проседи, мочки ушей без украшений.
В памяти молодого русского переводчика её облик вызывал образ некой мисс Ур, жившей несколько тысяч лет назад в Месопотамии. Он по своей простоте поделился с ней впечатлением. Мадам Исида не видела изображения своего загадочного двойника, поэтому была несколько смущена, не знала, как реагировать, только спросила, красива ли она была. «Да», — ответил переводчик, широко улыбаясь. Его бесхитростная улыбка как будто бы внушала доверие. «Не насмешка ли?..»
Разглядывая себя в зеркале, она пыталась представить своего далёкого двойника, но её воображение было скудным настолько, что ей не хватало даже вкуса в одежде, какие бы изысканные европейские наряды она ни покупала в самом дорогом магазине на Гиндза, не говоря уже о том, чтобы представить себе древнюю красавицу. Мадам Исида владела в Токио небольшим издательством, которое досталось ей в результате успешного бракоразводного процесса; кроме этого, двумя домами за городом и земельным участком в горах на полуострове Идзу, близ курорта Атами.
Известие о перевороте в Советском Союзе застало лайнер в пути, но капитан принял решение не поворачивать судно обратно в Японию. Пассажирам было жутко интересно, что ожидает их в «Северной стране».
Что влекло мадам Исида в эту варварскую страну? Во — первых, рассказы тестя, морского офицера, о русской женщине, учительницу литературы, которую он когда‑то полюбил во Владивостоке и привёз в Японию. Его нашумевший роман «Моя русская жена», вышедший в 1925 году, уже давно забыт литературоведами и читателями, однако в семейном архиве хранились старые журналы с фотографиями этой женщины, длинное имя которой она не могла выговорить: по — японски её величали Дзёдзи. Её язык запутался в слогах «со», «фи» или «фэ». «Во — вторых, конечно, любопытство, которое можно было удовлетворить за скромные деньги, тем более что курс её акций рос не по дням, а по часам. Как тут не согласиться?