Мистер Вертиго - Пол Остер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тринадцатого и четырнадцатого мы выступали в Ричмонде, пятнадцатого и шестнадцатого в Балтиморе, после чего направились в Скрентон, штат Пенсильвания. Отработал я там неплохо, не хуже, чем в других прочих местах, однако когда все закончилось — едва я поклонился и опустили занавес, — я упал без сознания. До самой последней секунды я чувствовал себя прекрасно, крутил сальто и пируэты с обычной легкостью и нахальством, но едва мои ноги в последний раз коснулись пола, я вдруг будто бы потяжелел разом на десять тысяч фунтов. Я сумел продержаться до конца — сколько требовалось, чтобы улыбнуться, отвесить поклон и дождаться занавеса, а потом колени подогнулись, я сложился пополам и рухнул на дощатый пол. Открыл я глаза спустя пять минут в гримерной — голова все еще кружилась, но слабость, как мне показалось, прошла. Однако стоило подняться, как в ту же секунду меня ослепила пронзительная, дикая головная боль. Я попытался шагнуть, и мир передо мной поплыл, заколыхался, будто живот в танце живота через кривое зеркало. На втором шагу я зашатался. Если бы не мастер, я снова упал бы ничком.
В тот раз мы еще не запаниковали. Причин, вызывающих головную боль в сочетании с обмороком, десятки — переутомление, начинающийся грипп или же воспаление уха, — однако мастер на всякий случай позвонил Уилки-Барру и отменил следующее выступление. Ночью я отлично выспался и наутро проснулся в полном порядке. Столь быстрое выздоровление противоречило всякой логике, а мы отнеслись к нему как к не заслуживающей внимания ерунде. Порадовавшись нечаянному свободному дню, мы в отличном настроении приехали в Питтсбург и, расположившись в номере, отправились отметить это событие в кино. Тем не менее на следующий день, на сцене «Форсберг-театра», история повторилась. Я блестяще выступил, потом дали занавес, представление закончилось, и я потерял сознание. Я почувствовал боль сразу, как только открыл глаза, и на этот раз одной ночью дело не ограничилось. Утром, едва я проснулся, в голове будто принялись вбивать гвозди, и продолжалось это до четырех часов, так что примерно в полдень мастер Иегуда был вынужден отменить вечернее выступление.
Похоже было, что причиной приступов стал ушиб головы в Нью-Хейвене. Это объяснение звучало наиболее правдоподобно, хотя непонятно было, как бы я тогда провыступал несколько недель кряду — тогда со мной, значит, приключилось самое легкое из известных в медицинской практике сотрясение мозга. Но чем же еще можно было объяснить тот неприятный и странный факт, что пока я ходил по земле, то пребывал в добром здравии? Обмороки, с последующей головной болью, случались исключительно после спектаклей, связь между ними была прямая и очевидная, но мастер предпочел думать, будто это последствия травмы, в результате которой, когда я поднимаюсь в воздух, что-то происходит с внутричерепным давлением, что, в свою очередь, и вызывает мучительный приступ. Он решил отвезти меня на рентген в больницу.
— Почему не попробовать? — сказал он. — Сейчас не самая важная часть гастролей, а тебе, может, только и нужно отдохнуть неделю, дней десять. Сделают анализы, проверят черепушку и, возможно, поймут, в чем причина.
— Ни за что, — сказал я. — В больницу я не поеду.
— При сотрясении мозга покой — единственное лечение. Если у тебя сотрясение, выбора нет.
— Забудьте, мастер. Чтобы я по собственной воле припарковывал свою задницу на ихней паршивой койке — да я скорей добровольно пойду в тюрьму попрошусь.
— Ты забыл о медсестрах, Уолт. Об этих нежных, прелестных созданиях в беленькой униформе. Они будут ухаживать за тобой денно и нощно. Если проявишь смекалку, то, возможно, что-нибудь у тебя и получится.
— Не искушайте, мастер. Не держите за дурака. По контракту у нас еще несколько выступлений, и я выступлю, чтоб я сдох.
— Рединг с Алтуной не стоят того, сынок. И никакого значения не имеет, выступишь ты, например, в Элмире или в Бингантоне. Лично меня интересует только Нью-Йорк, и тебя, насколько я знаю, тоже. Вот к нему ты должен быть в полной форме.
— Во время работы приступов не бывает. Это самое главное, шеф. И пока я могу работать, я буду работать. Пусть потом болит, наплевать. Подумаешь, головная боль. Жизнь вообще вся сплошная боль, а что в моей-то хорошего, кроме работы?
— Беда в том, что работа теперь отнимает жизнь. Если так пойдет дальше, ты очень скоро перестанешь быть Чудо-мальчиком Уолтом. Тогда придется поменять имя, и будешь ты мистер Вертиго.
— Кто-кто?
— Мистер Головокружение. Мистер Боязнь Высоты.
— Ничего я не боюсь. Сами же знаете.
— Ты, конечно, крепкий орешек, сынок, за то я тебя и люблю. Но в жизни каждого левитатора может наступать момент, когда воздух для него становится вдруг опасным, и я боюсь, именно это и происходит с тобой.
Мы проспорили с час, и в конце концов я уговорил его дать еще один, последний шанс. Договорились мы так. Назавтра я выступаю в Рединге, и если потом — боль не боль — смогу выступить в Алтуне, мы продолжаем гастроли. Решение было безумное, однако после второго приступа я страшно перепугался — вдруг я становлюсь непригодным? Вдруг головная боль только начало? Я решил, что единственная надежда — продолжать работать, а там выздоровею, не выздоровею, будь что будет. Я распсиховался, и мне было абсолютно наплевать на свою голову, пусть бы она хоть разлетелась на тысячу мелких кусочков. Лучше смерть, думал я. Если я больше не Чудо-мальчик, то зачем жить.
Вышло хуже, чем я опасался. Рединг действительно не стоил свеч, а последствия были страшные. Я вышел, выступил, потом, как и ожидал, потерял сознание, однако пришел в себя отнюдь не в гримерной. Я открыл глаза уже в гостинице, куда меня перенесли двое рабочих сцены и где я еще пролежал в беспамятстве целых пятнадцать минут, а как только я их открыл, нахлынула боль. В ту самую секунду, когда свет попал на зрачки. В левом виске заскрежетали, загрохотали сто столкнувшихся разом трамваев, сто грузовиков и сто взорвавшихся самолетов, а за глазницами обосновались два зеленых крохотных гремлина, которые взялись за крохотные молоточки и принялись вбивать в глаза колышки. Я стонал, выл и плакал, просил выгнать гремлинов, так что к тому моменту, когда явился вызванный мастером гостиничный лекарь и всадил мне какой-то укол, я уже был готов и летел в полыхавших огнем санях по ухабам и кочкам в долину смерти.
Десять часов спустя я очнулся в больнице города Филадельфия, где провалялся двенадцать дней. Приступ продолжался сорок восемь часов, потом мне еще какое-то время кололи успокоительные, и в результате о первых днях я почти ничего не помню, так как пришел в себя только на третий, когда боль окончательно прошла. Потом мне делали анализы и обследования. Я был любопытный случай, врачи мной заинтересовались всерьез и не собирались выпускать просто так. Примерно раз в час у меня в палате появлялся какой-нибудь новый доктор, и я объяснял все сначала. Мне стучали молоточком по коленям, рисовали на спине колесиком для резки теста какие-то фигурки, светили в глаза фонариком, брали мочу, кал, кровь, слушали сердце, лазали в уши и просвечивали рентгеном от головы до пят. Благодаря людям в белых халатах я стал жить исключительно в интересах науки. В какие-то два дня я превратился в жалкий, голый, дрожащий микроб, ползавший по лабиринту, где ходили врачи и сестры, с микроскопами, стетоскопами, шприцами и лопаточками для языка. Будь эти сестры хотя бы миленькие, можно было бы хоть чем-то утешиться, но у меня они оказались как на подбор старые, безобразные, с толстыми задницами и волосками на подбородках. В жизни не видел такого количества кандидаток для дог-шоу разом, и если кто-нибудь из них заходил забрать градусник или прочесть назначения, я старался закрыть глаза, притворившись, будто я сплю.
Во время всех этих казней египетских мастер Иегуда не отходил от моей постели. Репортеры в первый же день раскопали, куда я исчез, и целую неделю, а возможно немного больше, газеты только обо мне и писали. Мастер читал мне вслух отчеты о моем состоянии. Слушая, я находил в этом некое утешение, но едва голос его умолкал, как снова возвращались скука и раздражение. Потом произошел обвал на фондовой бирже, и я сошел с первых страниц. Я тогда подумал, что кризисы подолгу не бывают, что расхлебают и этот Черный вторник, и я опять займу свое законное место. Заметки о людях, которые стрелялись или выбрасывались из окна, я считал преувеличениями газетчиков и отбрасывал, как любую лапшу. Меня интересовало только, когда я вернусь на сцену. Головная боль прошла, и я был невероятно, на все сто процентов здоров. Каждое утро, проснувшись, я видел мастера возле постели и задавал один и тот же вопрос: когда меня отсюда выпустят? И каждое утро он давал один и тот же ответ: когда закончат обследование.
Когда оно наконец закончилось, я был счастлив. Все эти просвечивания, прощупывания, все эти трубочки, баночки, резиновые перчатки — вся эта ерунда закончилась, и у меня ничего не нашли. Ни сотрясения мозга, ни рака, ни заболевания крови, ни расстройства вестибулярного аппарата, ни свинки, ни кори, ни какой другой хвори. Меня выписывали как абсолютно, как самого здорового четырнадцатилетнего мальчишку, который когда-либо попадался врачам. Что же до обмороков и головной боли, то установить их точную причину не удалось. Возможно, была какая-то инфекция. Возможно, я съел что-то не то. Как бы то ни было, непорядок во мне был и сгинул, а если не вовсе сгинул, то он минимальный, его не видно и через самый большой микроскоп.