Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне - Нина Никитина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Великие писатели бывают меньше или больше своих шедевров. В этом и состоит их различие. Писатели, которые меньше своих сочинений, как правило, не имеют биографий. Здесь человек умирает в книге и остается лишь автор. Гейне, ГЮго, Флобер, Бальзак, Тургенев — подвижники литературы, всю свою жизнь подчинившие писа
тельству, ставшему для них всем. Ради литературы они не встречались с любимыми, не наслаждались всеми прелестями повседневной жизни. Они были подобны механизму, работавшему до 16 часов в сутки, не отрываясь от конторки или письменного стола. Страсть к писательству иссушила их сердца. Жизнь становилась исключительно литературной, избегавшей человеческой повседневности. Не в одном писателе художник «съел» человека. Вместо того чтобы мечтать о любимой, он мечтал о сонете, в поцелуе искал новеллу, а в любви — романный шедевр.
Но есть художники, которые больше своих сочинений. Они живут, одновременно наслаждаясь и первой и второй реальностями. Среди них бесспорно лидирует Лев Толстой, сам себе создавший большую биографию. Всю свою жизнь он балансировал между аскетизмом и сладострастием, между чуткой совестью и сверхчувственной природой, наблюдая за быстроменяющимся культурно-литературным ландшафтом. Бывшие литературные шедевры превращались в некие музейные ценности, убеждая его в том, что форма романа устарела. Толстой убеждался в очевидном: в невозможности написания длинной поэмы или романа. Ему казалось, что художественные произведения отомрут, и сочинительство — про выдуманного Ивана Ивановича или Марью Петровну — окажется просто бесполезным.
Традиционное «персональное» художественное письмо, с его точки зрения, кануло в Лету: все пишут теперь «на одно копыто». «Сначала, — размышлял Толстой, — превосходное описание природы — идет дождик, — и так написано, что и Тургенев не написал бы так, а уж обо мне и говорить нечего. А потом девица — мечтает о нем… И все это: и глупое чувство девицы, и дождик — все нужно только для того, чтобы Б. написал рассказ. Как обыкновенно, когда не о чем говорить, говорят о погоде, так и писатели: когда писать нечего, о погоде пишут, а это пора оставить. Ну, шел дождик, мог бы и не идти с таким же успехом. Я думаю, что все это в литературе должно закончиться. Ведь просто читать больше невозможно», — констатировал Лев Толстой начало конца литературы, сопровождаемое «смертью автора». Литература напоминала ему теперь исписанный лист бумаги,
который следовало перевернуть, чтобы начать другой. Когда-то почетное звание писателя — «Автор» превратилось теперь в весьма будничный и слегка потрепанный титул. Не всякий пишущий человек может быть удостоен звания «писатель». В лучшем случае он получит название «человека литературы», живущего за счет своего быстрого пера. Сам Толстой в последние годы жизни увлекся компиляциями — «Мысли мудрых людей на каждый день», «Круг чтения», «Путь жизни». Время превращало его в целомудренного аскета, и он убирал «плоть» отовсюду, предпочитая ей чистоту краткоречия, а авторству — анонимность. Его увлекла «танцующая мысль», которую он открыл в афоризмах.
Многие писатели занимались коллекционированием: Гюго собирал на аукционах чернильницы своих собратьев по перу Гёте и Рескин — античные слепки и камни древности. Толстого увлекли совсем иные «экспонаты» — афоризмы. Собранную коллекцию он разместил в своих антологиях, доказав очевидное: литература «уже была». Гоцци насчитал 36 трагических ситуаций, используемых драматургами, а Жерар де Нерваль сократил их до 24, добавив, что все они являются следствием семи смертных грехов.
Борьба «великого интроверта с сильным экстравертом» завершилась сокрушительной победой последнего, устремленного к слиянию со всем человечеством. Он больше не хотел писать великие книги о смысле человеческого бытия. Но если бы где-то там, где завершается земное, нас спросили, как мы понимаем нашу жизнь на земле, нам не осталось бы ничего иного, как протянуть магические книги Льва Толстого о тайне человеческой души.
Глава 10 Охота пуще неволи
Самое молодецкое удовольствие, от которого замирало сердце, конечно, охота. Лев Толстой запомнил это чувство с малолетства, когда радостные эмоции были
омрачены состоянием любимой собаки Берфы, «милой, коричневой с прекрасными глазами и мягкой, курчавой шерстью», у которой была сломана лапа и она уже не была пригодна для охоты. Об этом прямо и решительно заявил гувернер Федор Иванович: «Не годится. Повесить ее. Один конец». Маленький Лёва на подсознательном уровне расценил это как дурной поступок взрослого человека. Несмотря на это, охота на протяжении многих лет оставалась для писателя увлекательным, азартным занятием. Инстинктом охоты, который, без сомнения, являлся родовым, он был пронизан насквозь, считая его настоящим мужским делом, сопровождавшимся сонмом удовольствий. Охота представляла собой не только гордость, торжество мужского величия, но и чувство стыда за содеянное убийство животных. С самого начала Толстой был преисполнен дуальных чувств к охоте, которые впоследствии разлучили его с подобным образом жизни. Она перестала быть одной из составляющих его повседневности, глав- I юй страстью и прелестью усадебной жизни.
В молодые годы писатель предпочитал охотиться на волков в Веневском и Каширском уездах, в имениях знакомых — братьев князей Черкасских. После одной удачной охоты он написал шутливый рассказ «Фаустина и Паулина», над которым мужчины много смеялись. Героини юморески являлись гувернантками господина Глебова. В качестве зрительниц они выезжали на охоту, чем дали повод Толстому к безобидной шутке. Позже многие из его бывших знакомых с трудом могли узнать в аскете, отрекшемся от молодеческой страсти, заядлого охотника, несущегося во весь опор по лесам и полям со своей «неизменной Милкой».
Заметим, что охота была связана прежде всего с собаками, непременным атрибутом «военного похода». Они подразделялись на два типа. Для обычной охоты требовалась стая гончих, не менее шести, хотя бы одна свора борзых в количестве двух-трех собак в одной связке. Но обычно брали с собой три-четыре своры. Собаки для Толстого были предметом гордости, заботы и даже страсти. Особых хозяйских «почестей» удостаивалась любимица Милка, черно-пегая английская краса
вица-борзая, которая постоянно находилась около писателя. Она никогда не бросалась за зверем просто так, а «настигала» его, идя наперерез, чтобы сэкономить силы. Если не было других собак, она старалась вовсю. Однажды Толстой остался с одной Милкой между двух островов на перемычке, и она вчистую расправилась с тремя зайцами. Лев Николаевич, по свидетельству охотников, был чрезвычайно суеверным, как и большинство его партнеров-соперников. Он всегда молился, когда долго не шел зверь, чтобы тот наконец появился.
Толстой во всем был своеобразным, не похожим ни на кого, в том числе и на обычного охотника. Он выделялся внешностью: одевался нетипично, не как другие. Например, стремена у него были деревянные, а не железные. Уже тогда он носил блузу, являвшуюся сначала охотничьей любимой одеждой, а впоследствии ставшей еще и писательской — «толстовской». Охоту он всегда сравнивал с войной: «Как от сметки и находчивости охотника часто зависит удача охоты, так и успех войны — от сообразительности военачальника. Диспозиция, иногда прекрасно задуманная, из-за какого-нибудь непредвиденного пустяка не достигала цели. Все тогда спутывалось, и в результате — полная неудача».
В 1857 году Толстой прибыл в Тифлис для определения на службу и успел «поохотиться с собаками, которых там купил (в станице Старогладковской). «Охота здесь — чудо, — писал он брату Сергею. — Чистые поля, болотца, набитые русаками, и острова — не из леса, а из камыша, в котором держатся лисицы. Я всего девять раз был в поле, от станицы в 10–15 верстах, и с двумя собаками, из которых одна отличная, а другая дрянь; затравил двух лисиц и русаков с 60. Как приеду, так попробую травить коз. На охотах с ружьями на кабанов, оленей я присутствовал неоднократно, но ничего сам не убил. Охота эта тоже очень приятна, но, привыкнув охотиться с борзыми, нельзя полюбить эту». Возвратившись с Кавказа в Ясную Поляну, Толстой в своем рабочем нижнем кабинете повесил оленьи рога и чучело оленьей головы. На рога он обычно вешал полотенце и шляпу, используя их в качестве вешалки.
«Все земное идет мимо, все прах и суета, кроме охоты», — говорил Тургенев. Под этими словами могли бы подписаться многие его собратья по перу. Так, поэт Афанасий Фет любил вспоминать, как известный вожак медвежьих охот, Осташков, явился к Толстому: «Его появление в среде охотников можно только сравнить с погружением раскаленного железа в воду. Все забурлило и зашумело. Ввиду того, что каждому охотнику на медведя рекомендовалось иметь с собой два ружья, граф Лев Николаевич выпросил у меня мою немецкую двустволку, предназначенную для дроби. В условленный день наши охотники (Лев Николаевич и Николай Николаевич. — Н. Н.) отправились на Николаевский вокзал». Это происходило в декабре 1858 года близ Вышнего Волочка. О той охоте впоследствии рассказывал и сам Лев Николаевич. В мельчайших подробностях запомнил это и А. Фет, воспроизведя в своих воспоминаниях: «Когда охотники, каждый с двумя заряженными ружьями, были расставлены вдоль поляны, проходившей по изборожденному в шахматном порядке просеками лесу, то им рекомендовали пошире отоптать вокруг себя глубокий снег, чтобы таким образом получить возможно большую свободу движений. Но Лев Николаевич, становясь на указанном месте чуть не по пояс в снег, объявил отаптывание лишним, так как дело состояло в стрелянии в медведя, а не в ратоборстве с ним. В таком соображении граф ограничился поставить свое заряженное ружье к стволу дерева так, чтобы, выпустив свои два выстрела, бросить свое ружье и, протянув руку, схватить мое. Поднятая Осташковым с берлоги громадная медведица не заставила себя долго ждать. Она бросилась к долине, вдоль которой расположены были стрелки, по одной из перпендикулярных к ней продольных просек, выходивших на ближайшего справа ко Льву Николаевичу стрелка, вследствие чего граф даже не мог видеть приближение медведицы. Но зверь, быть может, учуяв охотника, на которого все время шел, вдруг бросился по перечной просеке и внезапно очутился в самом недалеком расстоянии на просеке против Толстого, на которого стремительно помчался. Спокойно прицелясь, Лев Николаевич спустил курок,