Прощальный вздох мавра - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пока иголка не кольнет, мне много чего надо успеть, -объяснял он. – Живи, пока не умрешь – вот мой девиз.
Я такой же, как ты. Вот какую братскую весть я от него получил. У меня тоже мало времени. Возможно, он попросту выдумал это, чтобы облегчить мое вселенское одиночество; чем старше я становился, тем труднее мне было верить в эту историю, я не понимал, как знаменитый, необычайный Васко Миранда, этот возмутитель спокойствия может столь пассивно мириться со страшной судьбой, не понимал, почему он не обращается к врачам, чтобы те нашли и удалили иглу; я начал думать о ней как о метафоре, как о стрекале его амбиций. Но той ночью в моем детстве, когда Васко колотил себя в грудь и перекашивал лицо, когда он закатывал глаза и валился на пол вверх тормашками – тогда я верил каждому его слову; и, вспоминая позднее об этой своей абсолютной вере (вспоминая сейчас, когда я вновь встретил его в Бененхели, подстрекаемого иными иглами, превратившегося из стройного молодца в тучного старика, в котором свет давно уже сделался тьмой, а открытость -замкнутой неприступностью, в котором вино любви, скиснув, обернулось уксусом ненависти), я мог – и теперь могу – осмыслить его секрет по-другому. Может быть, эта иголка, если она взаправду затерялась в его теле, как в стоге сена, была в действительности источником всей его личности -может быть, она была его душой. Лишиться ее значило бы лишиться самой жизни или, по крайней мере, сделать ее бессмысленной. Он предпочитал работать и ждать. «В слабости человека его сила, и наоборот, – сказал он мне однажды. – Мог бы Ахилл стать великим воином, не будь у него этой пятки?» Думая об этом, я чуть ли не завидую ему с его острым, блуждающим, подгоняющим ангелом смерти.
В сказке Андерсена у юного Кая, спасшегося от Снежной Королевы, остается внутри осколок льда, который причиняет ему боль до конца жизни. Моя беловолосая мать была для Васко Снежной Королевой, которую он любил и от которой в конце концов бежал в унижении и гневе, унося в крови острый, холодный, горький осколок; этот осколок мучил его, понижал температуру его тела, охлаждал его некогда горячее сердце.
x x xВаско с его дурацкими нарядами и словесными новациями, с его наплевательским отношением ко всем традициям, условностям, священным коровам, святыням и богам, с его легендарной неутомимостью как в погоне за заказами, сексуальными партнерами, теннисными мячами, так и в поисках любви стал моим первым героем. Когда мне было четыре года, индийская армия вошла в Гоа, положив конец длившемуся 451 год португальскому колониальному правлению и надолго ввергнув Васко в один из его периодов черной меланхолии. Аурора убеждала его, что на это событие ему надо, подобно многим жителям Гоа, смотреть как на освобождение; но он был безутешен.
– До сих пор я мог не верить только в тройку богов да в Деву Марию, – жаловался он. – А теперь я получил их триста миллионов. И каких! На мой вкус слишком много у них голов и рук.
Впрочем, довольно скоро он оправился и целыми днями стал торчать на кухне «Элефанты», вдалбливая в голову поначалу возмущенного старика Эзекиля, нашего повара, секреты кухни Гоа и записывая их в новую зеленую тетрадь рецептов, которую повесил у двери на проволочке; неделями после этого у нас шла сплошная свинина, нам приходилось есть гоанскую копченую колбасу с перцем, сарапател из свиной крови и ливера и свиное карри с кокосовым молоком, пока Аурора не сказала в сердцах, что еще немного, и мы все превратимся в свиней. После этого Васко отправился на базар и, ухмыляясь, вернулся с огромными корзинами, полными щелкающих клешнями ракообразных, и пакетами, откуда торчали акульи зубы и плавники; увидев это, наша уборщица бросила метлу и ринулась вон из ворот «Элефанты», прокричав на бегу Ламбаджану, что ни за что не вернется, пока тут будут появляться эти «нечистые» чудища.
Его контрреволюция не ограничилась обеденным столом. Он наполнил наши уши рассказами о героизме Альфонсо де Альбукерке, отобравшего Гоа у некоего Юсуфа Адилъшаха, Биджапурского султана, в день святой Екатерины 1510 года; и о делах Васко да Гамы, конечно, тоже.
– В вашей перчено-пряной семье я рассчитывал на большее понимание, – укоризненно говорил он Ауроре. – У нас одна общая история; что эти индийские вояки о ней знают?
Он пел нам любовные песни, наигрывая на мандолине, и угощал взрослых контрабандным ликером «фени»; по вечерам он приходил ко мне в комнату с волшебными окнами и рассказывал свои сомнительные гоанские байки.
– К чертям Мамашу Индию! – кричал он, становясь в воинственную позу и заставляя меня фыркать в одеяло. – Ад здравствует Мамаша Португаша!
Через сорок дней Аурора прекратила это миниатюрное португальское вторжение.
– Траур окончен, – объявила она. – Движение истории возобновляется.
– Колониалистка, – страдальчески возмущался Васко. -Культурная шовинистка вдобавок.
Но – как и все мы, когда Аурора отдавала приказ, – покорно подчинился.
Я любил его; но долгое время не видел – разве мог я тогда увидеть? – как он враждовал с самим собой, какая шла в нем битва между жаждой становления и мелкостью души, между верностью и карьеризмом, между талантом и амбициями. Я не знал, какую цену он заплатил, пробиваясь к нашим воротам.
У него не было друзей, с которыми он был бы знаком раньше, чем с нами; по крайней мере, ни о ком из них он не упоминал и никого не приводил. Он никогда не говорил о своей семье и очень редко – о прежней жизни. Даже рассказы о Лоутолине, его родной деревне с домами из красного латерита и окнами из устричных раковин мы должны были принимать на веру. Однажды он бросил фразу, не удостоив нас подробностями, о том, что одно время работал базарным грузчиком в Мапузе, на севере Гоа, другой раз упомянул о работе в порту Мармаган. Создавалось впечатление, что в погоне за избранным будущим он ртринул все, что связывало его с родичами и родными местами, – решение, которое указывало на некую безжалостность и боязнь вероломства. Он был своим собственным изобретением, и Аурора должна была сообразить – как это пришло в голову Аврааму и многим людям их круга, как это пришло в голову моим сестрам, но не мне, – что изобретение нельзя будет использовать, что в конце концов оно развалится на куски. Долгое время Аурора не желала слышать ни единого критического слова в адрес своего любимца – как впоследствии не желал этого слышать я в адрес Умы Сарасвати, другой самоизобретательницы. Когда ошибка нашего сердца становится мам ясна, мы клянем собственную дурость и спрашиваем наших дорогих и милых, почему они не спасли нас от нас же самих. Но от этого врага никто не даст нам защиту. Никто не мог спасти Васко от самого себя – что бы ни было там у него внутри, кем бы он ни был раньше, кем бы ни стал потом. Никто не мог спасти меня.
x x xВ апреле 1947 года, когда моей сестре Ине было только фи месяца и подтвердилась беременность Ауроры будущей Минни-мышкой, Авраам Зогойби, гордый муж и отец, грубовато-примирительно обратился к Васко Миранде:
– Ну, так если вы и впрямь живописец, почему бы вам не сделать портрет моей беременной супруги с младенцем?
Портрет был первым опытом Васко на холсте, который Авраам ему купил, а Аурора научила его грунтовать. Прежние свои работы он из соображений дешевизны делал на досках и бумаге; получив мастерскую в «Элефанте», он уничтожил все, что создал до той поры, заявив, что стал совершенно другим человеком и только-только начинает жить, вновь народившись на свет. Портрет Ауроры должен был ознаменовать это новое рождение.
Я назвал картину портретом Ауроры, потому что, когда Васко наконец сдернул с нее покрывало (в процессе работы он никому не разрешал на нее смотреть), Авраам, к ярости своей, увидел, что художник проигнорировал малютку Ину начисто. Уже потеряв половину имени, моя разнесчастная старшая сестрица целиком выпала из картины, в которой она должна была стать главным действующим лицом и которая, собственно, и заказана-то была именно вследствие ее недавнего появления на свет. (Минни-еще-не-мышкой живописец тоже пренебрег, но на столь ранней стадии второй Аурориной беременности это еще было простительно.) Васко изобразил мою мать сидящей скрестив ноги на огромной ящерице в своей беседке-чхатри и баюкающей воздух. Ее пышная левая грудь, полная материнского молока, была обнажена.
– Какого черта? – рычал Авраам. – Миранда, вы глазами смотрите или чем?
Но Васко отмахнулся от этой приземленной натуралистической критики; когда Авраам заметил, что его жена ни секунды не позировала с открытой грудью и что она вообще сама не кормит оставшуюся за бортом Ину, лицо художника налилось тяжким презрением.
– Дальше я от вас услышу, что вы не держите здесь ящерицу-переростка в качестве домашнего животного, – вздохнул он.