Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как же моя кислая капуста?
Я совсем забыл про горшки. Их, конечно, не снесли вниз. Они все еще стояли в пустой квартире на пятом этаже и бурчали. «Бобэ» заковыляла к грузчику, запиравшему дверь фургона, — он был у них старшой, — потрясла его за руку и на идише, крича как можно громче, чтобы он лучше ее понял, начала его умолять:
— Моя кислая капуста! Пойдите назад и возьмите мою кислую капусту!
Старшой, скривившись, посмотрел на нее, потом на меня. На нем был грубошерстный красный свитер и вязаная шапочка, во рту он перекатывал сигару и по виду напоминал Аль Капоне.
— Парень, что она говорит?
Я перевел ему.
— Она ошиблась, — сказал он. — Это велено оставить. Скажи ей.
Я перевел его слова. «Бобэ» начала плакать. «Аль Капоне», кажется, смутился. Он крикнул что-то по-итальянски своему напарнику, сидевшему за рулем, — более смуглому, очень волосатому верзиле в теплой кожаной куртке. Этот гориллообразный тип вылез из кабины, подошел к «Бобэ» и спросил ее на безупречном идише:
— В чем дело, бабушка?
Я не был бы так удивлен, если бы на идише заговорила обезьяна в зоопарке. Но на самом деле в этом не было ничего загадочного. Простой еврейский парень, вроде Джека-вы-пивохи, пошел работать грузчиком в итальянскую фирму и, само собой, выучил некоторые итальянские фразы, которыми обмениваются грузчики-итальянцы. Его звали Хаим, и он был таким же евреем, как «Бобэ», и мог объясниться с ней на идише куда лучше меня. Так обнаружилась слабое место в мамином замысле, если это был замысел, — слабое место, которое она не могла предусмотреть. После этого мне оставалось только поспевать следить за молниеносным обменом фразами, между старшим, Хаимом и Бобэ.
Выяснилось следующее.
Старшой сказал маме, что если она хочет, чтобы они снесли с пятого этажа все эти горшки с капустой, за это ей придется доплатить особо, и при этом нет гарантии, что капуста не высыплется и некоторые горшки не разобьются, пока их привезут на Лонгфелло-авеню. В ответ мама заявила, что она может подарить ему эти горшки — в виде чаевых. Он может их забрать, когда закончит нас перевозить. Ей эта кислая капуста даром не нужна. Он может ее взять себе, вылить в реку, выбросить в туалет — как ему будет угодно. Старшой толково пересказал мне все это по-английски, пока «Бобэ», подозрительно глядя на нас заплаканными глазами, усиленно пыталась понять, что он говорит.
«Аль Капоне», несмотря на свою суровую внешность, оказался человеком с добрым сердцем. Сначала он во все глаза разглядывал «Бобэ», а затем сердито сообщил Хаиму, что его собственная мать — такая же психованная; все они психованные, эти старухи. Вообразить только; реветь в три ручья из-за какой-то дерьмовой кислой капусты! Да он снесет все эти дерьмовые горшки вниз без всякой особой доплаты. Хаим перевел все это «Бобэ», опустив ругательства. «Бобэ» расцеловала его, а затем, улыбаясь сквозь слезы, расцеловала и старшого. «Аль Капоне» сказал, что наплевать ему на это дерьмо собачье, пустил слезу и вместе с Хаимом потопал наверх, ругаясь по-итальянски и вытирая глаза рукавом свитера.
Я поймал такси, и мы с «Бобэ» поехали на Лонгфелло-авеню. Наша новая квартира была всего в шести или семи кварталах от старой. Мы легко могли бы пройти этот путь пешком, если бы не бабушкина хромота. Как гласит семейная легенда, это был не врожденный недостаток. В богатом доме, в котором родилась «Бобэ», какая-то горничная то ли ее во младенчестве уронила, то ли обварила ей ногу кипятком, я уж не помню точно. Выросши хромоножкой, «Бобэ» была выдана замуж за ученого, но бедного шамеса и вырастила четверых детей при синагоге, в комнате с бревенчатыми стенами. Так что в бабушкиных приступах хандры не было ничего удивительного. Куда удивительнее было то, что обычно она все-таки была веселой и жизнерадостной старушкой. За это нес ответственность папа. Иной раз он своими шутками и проказами смешил ее до упаду. Он и маму умел насмешить, но он отлично знал, когда не стоило и пытаться. С тех пор как у нас в квартире появились капустные кочаны, он ни разу не постарался ее рассмешить.
* * *Новая квартира была просто сногсшибательная. Ничего подобного я прежде не видел. Когда я вошел, меня сразу же поразило, что она вся была залита солнцем, оно сверкало на ослепительно белых стенах и до блеска натертых полах. И мама совершенно преобразилась. Настроение у нее было такое же солнечное, как вся квартира. Она отряхнула с ног своих прах Олдэс-стрит и заняла более высокое положение в мире — вот что это было такое. Мама в буквальном смысле слова обняла «Бобэ» и расцеловала ее, и они обменялись несколькими фразами на идише относительно того, какая это удача. Мама гордо провела «Бобэ» через огромные, светлые комнаты, изумительно пахнувшие свежей краской, в заднюю спальню. Здесь, объявила она, когда-нибудь будет спальня Ли. А пока это комната «Бобэ». В спальне уже стояла новая кровать, и мама распаковала бабушкины вещи и повесила их в стенной шкаф. Все было сделано обезоруживающе заботливо и очень мудро, ибо это была самая дальняя спальня, и «Бобэ» оказалась словно сосланной в домашнюю Сибирь. Тем не менее она вся лучилась улыбками и отпускала маме комплименты на идише, готовясь, по маминому предложению, немедленно принять горячую ванну в большой ванной комнате, отделанной сверкающими кафельными плитками. «Бобэ» принимала ванну каждое утро, перед тем как натираться своими мазями. Из-за переезда она ванну принять не успела и весь день об этом угрюмо ворчала. Теперь она сразу же отправилась в ванную комнату, чтобы поплескаться там в полное свое удовольствие.
Мама продолжала распоряжаться грузчиками, указывая им, по женской привычке, что «вот этот стол поставить сюда, нет, лучше вон туда», а я тем временем восторженно бродил по нашему новому обиталищу. Должно быть, мама еще до нашего переселения успела там изрядно поработать: повсюду, где надо, уже были развешаны новые шторы и занавески. Уставленная нашей прежней мебелью, квартира превратилась в наш дом: это был наш старый дом, наша тесная, темноватая квартирка на пятом этаже на Олдэс-стрит, только волшебно расширившаяся в просторные, сияющие апартаменты, куда более роскошные, чем даже квартира Франкенталей, потому что здесь было так светло. Окна выходили на открытое пространство, а не упирались в другой многоквартирный дом, заслонявший небо. Если не считать рекламных щитов и табачной лавочки, то простиравшийся перед квартирой пейзаж представлял собою залитую солнечным светом зеленую пустошь. Восхитительно! Роскошно! Величественно! Прощай, Олдэс-стрит, Срулик, Франкенталь! Такие мысли проносились в моей голове, когда в мою огромную, пустую белую спальню ввалились, кряхтя, Хаим и «Аль Капоне». Они внесли диван-кровать.
— Неплохая квартирка, а? — сказал я им, но они молча поставили диван-кровать и, отдуваясь, вышли.
А теперь я попрошу всех моих пожилых читателей вспомнить, а молодых — постараться представить себе самую жуткую сцену из самого страшного фильма, когда-либо поставленного, — «Призрак оперы» с Лоном Чани в главной роли. Это та сцена, где красивая молодая певица подкрадывается к Призраку, когда тот сидит в маске за роялем и аккомпанирует ей, а она неожиданно срывает с него маску. Ух! Чани вскакивает и поворачивается к ней лицом, которое вовсе и не лицо даже, а ужасный оживший череп, и девушка издает страшный, протяжный вопль. Много позднее Альфред Хичкок создал подобную сцену в фильме «Психоз»: девушка трогает сзади за плечо старую леди, сидящую в кресле на колесиках, кресло поворачивается, и старая леди оказывается скелетом, завернутым в шаль, в седом парике, и девушка издает страшный, протяжный вопль.
Ну так вот, мама находилась в большой гостиной, все еще распоряжаясь, куда что поставить, когда «Аль Капоне» и Хаим, кряхтя, вошли в нашу роскошную новую квартиру, таща по горшку, наполненному бродящей кислой капустой. Я был при этом. Я все это видел своими глазами, и я этого до смерти не забуду. Когда мама увидела горшки, у нее на лице появилось точь-в-точь то самое выражение дикого ужаса, которое было на лице девушки, сорвавшей маску с Лона Чани. Она издала страшный, протяжный вопль. До того я ни разу не слышал, чтоб мама издавала вопль. Старшой и Хаим застыли на месте, а затем старшой торопливо, но осторожно опустил свой горшок на пол. Хаим хотел сделать то же самое, но мамин вопль так его потряс, что он не мог оторвать от нее взгляда, и вместо того, чтобы поставить горшок, он его уронил. Горшок упал на пол боком, и по свеженатертому полу разлилась пенящаяся жижица. Хаим быстро схватил горшок, не дав ему опрокинуться, и закрыл его крышкой, но беды уже было не поправить. Квартира сразу же наполнилась запахом, напоминавшим запах отхожего места; и на сверкающем полу начал расплываться натек желто-зеленой капустной кашицы, похожей на верблюжью блевотину, по краям которой, в результате какой-то зловредной химической реакции, начали возникать и лопаться, как нарывы, белые пузырьки. Какая катастрофа — и все по маминой вине! Чего было вопить?