Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева - Сергей Солоух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
бабок наколупаю?
— Ну, три давай, и два десятка синек, — над младшим
издевался старший, свист со слюной, а смех клубками дыма из
пасти вылетал.
Хе-хе.
А с потолка свисали зубья, сталактиты, соски
неведомого млекопитающего. Исчерченные, разукрашенные
когтями твари сдохшей, стояли стены досками стиральными,
венчал пещерную эстетику полупустого холла ресторана
высшего разряда "Южбасс" — швейцар, Андрей Арсентьев,
вышибала, беседовавший через цепку с лихими девками, что
пересемывали с той стороны дверей стеклянных.
— Ну, ладно, сколько у тебя сейчас найдется,
отфыркав, отсморкавшись, спросил в конце-концов (все ж
снизошел) братишку брат.
— Есть штука, самое большое.
— Хм…
— Вадя, подожди, есть еще…
Кочерыжка, штучка по руке из сплава легкого,
легчайшего, не то что там "Наган" или "ПМ", в карман
положишь и не чувствуешь, наоборот, летишь, поешь, ах, черт
возьми, жеребчик дыбом выбит под бойком, орел на щечке
ручки деревянной и словом АЭРКРЮМЭН украшен ствол
короткий. Идешь, тихонечко шуршишь подкладкой и гладишь,
и трогаешь прохладный спусковой крючок, и щелкаешь
предохранителем, когда совсем один, а то стоишь и тихо-тихо,
как слепак, читаешь надписи нерусские подушечками пальцев.
ПРОПЕРТИ ОФ ЮС ЭЙР ФОРС.
Револьвер. Его привез из экспедиции таежной,
сокровище, награду, за лето, проведенное с пудовым
рюкзачищем на горбу в компании отпетых, забубенных
алкашей мужского пола и нимфоманок, понятно, женского,
посланцев партии геологической Северосибирской, Сережа
Карсуков, сосед и одноклассник Жабы.
— … ну, знаешь, самолет… немецкий, у наших не было
таких… не веришь?… двери, как у "Волги", ну, прямо так и
открываются чик-чик… и вроде как двигун не спереди, а
сзади… да, точно говорю, винт весь погнутый, он, как
обычно… а двигатель, слышь, точно за кабиной…
Привез, а от отца, крутого мужика, забойщика
угрюмой шахты "Красная Заря" в высокой стайке прятал
Цурканов.
В неделю раз, другой, когда отец на смене был, а мать
в деревню уезжала с автолавкой, брал, уносил домой, садился
у окошка в огород, откидывал послушный барабан, любовно
смазывал, расстреливал, за шифоньером укрываясь, горку,
трельяж скрипучий, родительское свадебное фото, и день, и
ночь икавшие уныло ходики, ну а навоевавшись,
нащелкавшись, в тряпицу заворачивал опять и уносил на
место.
— А где патроны-то?
— Да не было, вот крест, три раза приходил туда, как
будто белки выели.
И никакие не подходили. Калибр тридцать восьмой,
как много лет спустя понятно стало Жабе, ясно, девять
миллиметров, такой же точно у "Макарова", и по длине, что
надо, но фланец, невезуха, держать не хочет, еще бы, система
то другая совершенно.
И с самолетом, кстати, все стало на свои места.
— Немецкий? Быть не может, откуда здесь? Другое
дело, я, правда, сам не слышал от Витали, но кто-то говорил,
что парни из его отряда томского однажды находили
американский, из тех, что через Аляску в войну перегонялись,
ленд-лизовские. Тоже, видно, падали… А что? Они нам, вроде,
ни к селу, ни к городу, или какие перемены намечаются?
Подарок Картеру? Мухамеду Али? Тогда найдем какой
нибудь…
— Смотри, доболобонишься, баклан… — не стал в
подробности вдаваться Жаба. Руку пожал, напутствовал
комиссара сводной поисковой группы Вадима Сиволапова, не
осрамись там с партизанскими реликвиями, свидетельствами
зверств колчаковских и доблести красноармейской на слете
всесоюзном.
Держи, мол, марку, честь не урони. И все.
Да, скрытен был, немногословен вождь
комсомольский. И осторожен, осторожен, как животное.
Ведь вся деревня знала, уверенно сказать бы мог
любой жиган чушковский кому досталась пушка, бесценный
сувенир, а Цура так и не сознался, даже в момент отчаянный,
когда они с Олегом Сыроватко первыми из переулка
выбежали к пятачку, где в луже крови черной, освещенный
уцелевшей левой фарой, сидел, качаясь, готовясь только
отойти под лай водителя автобуса паскудный, Муса
Хидиатуллин, а Карсучок, смешной, счастливый пассажир, в
пыли у смятого крыла вместе с "ковровцем" (с виду целым,
хоть бы хны) уже беззвучно холодел.
— У тебя? — белками поражая круглыми, Сыр
проглотил последних пару букв от бега и возбуждения,
дыхание теряя.
— Вчера забрал, — своею порцией фонем едва не
поперхнулся Жаба, — как раз вчера.
И перепрятал в ту же ночь.
Эх, надо было лучше.
Ну, скажем, в грязные трикухи завернуть, потуже
завязать и бросить на дно на самое (да, в жизни Светке
никогда не опростать) в дурацкий ящик тот плетеный, что за
стиральною машиной. Или в пимы засунуть, с в бумагу
стертой пяткой и изведенными совсем на скрип крещенский
черными носами, их — в непрозрачный полиэтилен и в самый
дальний угол антресолей, коробками заставить с дачной
мелочовкой, мешками под картошку, капусту завалить. Разве
нашли бы?
А так, первое, что взору Игорька открылось, когда он
через фомкой разлученную с проемом дверь вступил в свою
поруганную, оскверненную квартиру, была коробка из-под
сандалей чешских "Ботас", валявшаяся в центре комнаты,
среди разбросанного, жалкого в уродливом, циничном
беспорядке белья и шмоток ношеных.
Забрали, суки. Гады, говнюки.
Но если… Если бы лежал родимый — фиг-найдешь, в
углу цементом пахнущем на антресолях или на дне под
ворохом нестиранного с года прошлого тряпья, разве бы мог,
он, Игорь, не часто, но иногда, когда подкатывала к сердцу
сгустком черным угрюмость, злоба беспросветная, на
заседанье собираясь, гантели откатить и из-под стопки
шерстяных носок извлечь трофей, откинуть барабан, крутнуть,
вернуть на место, перещелкнуть предохранитель и бережно в
карман пиджачный внутренний бесценный всепогодный
отправить талисман?
Никогда.
Никогда, в президиуме сидя, не смог бы он тогда
улыбкой благосклонной согревать, ласкать болотным
взглядом бородавчатого полоску белую на черепе оратора,
ложбинку бритую за ухом трепача на идеальном для выстрела
навскидку расстоянии.
Нет, нет, не мог.
За этот, ни с чем несравнимый, обалденный кайф
прицельной планки воображаемую горизонталь с пупочкой
мушки совмещать и, задержав дыханье, плавно-плавно,
мягко, как это только можно сделать в сладком забытьи, сне
наяву, прижать железный спусковой крючок к защитной
скобке, едва не отдал честь семьи, и репутацию, и будущее
самое болван, кретин и недоумок Сима Швец-Царев. Конечно,
загорелся он, едва лишь показали дураку пустую безделушку
без патронов, Кольт настоящий, и сдался, каких уж ни были
зачатков разума лишился и согласился, взялся не только
спрятать у себя заем, но и продать неправильное, меченное
барахло.
Но, впрочем, хорош и Жаба, в миг долгожданный и
неповторимый, когда он на колени мог поставить буквально
всю династию от бабки до внучка и требовать чего угодно,
смешной зверюга черноглазый тимуровца, неловко так
ладошки мявшего под коридорным абажуром розовым, не
выпроваживает вон тычком ручищи волосатой в спину, нет, в
комнату к себе ведет и долгую имеет с ним беседу.
И ждет потом звоночка телефонного, нечаянной, быть
может, встречи, надеется, на слово полагается бродяги,
пообещавшего найти, узнать, куда уйти мог
нефигурировавший в заявлениях, незафиксированный в
протоколах предмет из легкого металла с вращающимся на
оси подвижной в окошке неразъемной рамы барабаном.
Ну-ну.
Вот вам отгадка детская загадки для доброго десятка
разведенных жизнью по разным кабинетам, но одинаково
взволнованных товарищей, что даже не открывшись столь
напряженно искавшим подобие какой-нибудь хоть логики
умам, позволила, однако, к неудовольствию одних и вящей
радости других все сохранить, как есть.
Ага.
А пушка? Она, собственно, лежала, валялась по
большей части в бардачке, воняющем дорожной пылью
отделении рыдвана симкиного, малолитражки битой, хозяин
коей в отличие от бывшего владельца многолетнего вещицы
из арсеналов армии воздушной, с теченьем времени все
меньше склонен был таиться, прятаться, стесняться, то есть,
признаться надо, так обнаглел с весенним пробуждением и
перевозбуждением системы эндокринной, что пару раз уже