Московии таинственный посол - Николай Самвелян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Испанский король тоже не спал. Он размышлял над тем, что бог несправедлив. Наградив одних людей властью над другими, он должен был наделить властителей способностью читать мысли своих рабов, ибо без этого любая власть лишь внешне крепка, а по сути — под постоянной угрозой.
Баторий давал в Вавеле бал. Его не интересовали философские размышления о власти. Если Баторий о чем-то мечтал, то о новых удобных и легких пушках. Что же касается бала, то он, конечно, нужен. Короли должны давать балы, но… в перерыве между войнами.
А далеко на севере, там, где, как полагали многие, вся земля поросла густыми, непроходимыми лесами, в семье зажиточного крестьянина Сусанина в эту ночь родился сын.
— Как назовем? — спросил отец.
— Нашего ли это ума дело? — ответила слабым голосом еще не пришедшая в себя после родов мать. — Святой отец наречет. Ему видней.
Святой отец подумал и нарек Иваном…
Катилась сквозь ночь из Кракова во Львов повозка. Ехал в ней странный путник.
— Гей-ля! — крикнул вдруг он.
Фыркнули лошади, проснулся задремавший возница.
— Як пан хце! — сказал возница. — Как пану будет угодно. Если надо кричать «Гей-ля!», я буду кричать именно «Гей-ля!».
Под утро они нагнали еще одну повозку. Видно, ездок был человеком знатным. Повозку сопровождал эскорт из восьми всадников. Ездоком был больной старик, кутавшийся в теплую, не по сезону, шубу. Старику доложили, что их догнала повозка львовского печатника. Но сам печатник спит.
— Пропустите, — махнул рукой старик. — А печатника не будите. Пусть спит.
Но когда повозка печатника проезжала мимо, старик с трудом приподнялся на подушках и выглянул в окно.
— Совсем седой! — прошептал он. — Скоро помрет!
И заплакал. Но не понять было, плакал ли он над судьбой печатника или над своей собственной. Старик был князем Андреем Михайловичем Курбским. После неудачного ходатайства перед королем по поводу права юного сына наследовать его волынские владения князь Андрей возвращался в свои Миляновичи. И знал, что едет умирать. А давно ли — всего три года назад — виделись они с печатником в Остроге. И тогда казалось, что впереди долгая жизнь.
Живущий единожды
И снова Львов. Утопающая в осеннем багрянце гора. И мощный замок на ее вершине. А внизу, у стен замка, — могилы крестоносцев. Здесь, во Львове, крестоносцев держали в плену после Грюнвальда. Но надо всем — над улицами, площадями, над дворцами и лачугами — башня костела. Это Львов. Восточный Рим. А скорее — Вавилон, где смешались все языки и народы.
Федоров стоял на площади, ожидая, пока ноги, затекшие после долгого сидения в повозке, снова станут послушными. Тогда он медленно пойдет на Краковскую улицу, к себе домой. Мимо генуэзского и венецианского посольств, мимо улыбающихся каменных львов — хранителей и защитников горожан.
Федоров смотрел на костел. И костел смотрел на Федорова.
Затем печатник повернулся и ушел по узкой улице прочь от площади.
Осень была теплая и не дождливая. Доски тротуаров пружинили, подгоняя шаг. Встречные горожане здоровались, некоторые поздравляли с возвращением. Печатник вежливо отвечал на приветствия. Еще несколько шагов, и он войдет в низкий, темный подъезд. Лестница. Дом. Отдаст скромные гостинцы. Затем все сядут за праздничный стол. Придут младший Иван и Гринь. Придет и Лаврин Пилипович.
Печатник будет весел, остроумен и улыбчив. Он изобразит в лицах свои беседы с Рудольфом и Баторием. Пилипович заметит, что Баторий у печатника получается лучше, чем он есть на самом деле, и хорошо бы на польский престол избрать не Батория, а Федорова — больше толку было бы. Все засмеются. И печатник засмеется. Но никто не догадается, что делает он все как во сне. И даже сам не слышит, что говорит. Поскорее бы лечь, заснуть и проспать неделю. И тогда к нему, может быть, возвратилась бы способность радоваться веселому солнечному утру, детскому смеху за стеной. Тогда печатник отправился бы на кладбище, разбудил давно спящего Геворка и сказал бы: «А ну-ка, вставай! Пойдем погуляем!»
«Что будем делать завтра?» — спросит, прощаясь, Пилипович.
«Завтра? Жить!» — ответит печатник, хотя не вполне представит себе, с чего надо начинать завтрашнее утро.
А утро началось с дел скучных. Надо было заплатить проценты по прежним займам, заказать два печатных станка, кассу и набор шрифтов, расплатиться с цехом столяров — цеху были заказаны станины печатных прессов. Наконец, отнести письмо из Кракова львовскому старосте и получить еще денег в счет аванса за пушку, сверх того, что уже было взято в Кракове. Эти деньги пришлось разделить поровну с сыном, который недавно открыл собственную переплетную мастерскую, но похвастаться заказами не мог и все еще надеялся на помощь отца.
Два десятка злотых досталось и на долю домовладельца.
И тогда настал черед заняться Гринем. Он опять захандрил. Дитя своего века — нервный и изнеженный, — Гринь дважды в день менял батистовые рубашки, помадил волосы и тоскливо глядел за окно, будто именно там должно было свершиться нечто, что наполнит жизнь Гриня смыслом. Впрочем, Гриня несколько развлек прыщ, вскочивший у него на щеке. Гринь провел часа полтора перед зеркалом — присыпал прыщ толченым мелом и даже закрашивал итальянским карандашом.
— Свинья я! — сказал вдруг Гринь.
— Это почему? — поинтересовался печатник.
— Свинья, и все тут! И ты это знаешь, пане Иван, и я это знаю, и все это знают. Душа у меня гнилая. Что делать? Таким уж на свет родился. Может, в детстве плохо меня пеленали и простудили бедную детскую душу. Не сплю я по ночам. Все о себе думаю. Плохого я о себе мнения, пане Иван.
— А ты спи. Спи крепко, как и подобает молодым. Душа постепенно и выздоровеет.
— Не выздоровеет. Знаешь, за что я сам себя не люблю? За то, что даже предателем, таким, как следует, стать не сумел. Убежал к Мамоничам, побыл там, а потом вдруг совесть меня замучила… Назад вернулся. А сейчас сижу и думаю: гублю я во Львове свою жизнь, у Мамоничей мог богатым человеком стать. Что же мне, назад бежать? Как жить с такой душой?
Вправду, как жить с такой душой? Откуда у сильных, крепких отцов берутся вдруг такие дети? Ведь сам Гринь был сыном рано умершего ловчего[25] гетмана Ходкевича. Федорову рассказывали, что ловчий этот однажды выбил дух из разудалых дорожных грабителей — стукнул их друг о дружку лбами, и дело с концом. Да и погиб ловчий, спасая во время наводнения женщин и детей. Кому-то подарил жизнь. Свою отдал… А какие дети родятся у Гриня? И чему он их научит? Глядеть в окошко? Волноваться по поводу прыщей?
— А тебе самому друзей предавать не доводилось?
— Не доводилось.
— А разве из Москвы ты не бегал?
— Не бегал. Царь Иван провожал меня при отъезде. И перстень на прощанье подарил.
— Где же он?
— Давно продал, хоть и жаль было царского подарка. Так же, как перстень Острожского. Да деньги нужны были. Я тогда князю Курбскому даже итальянские книги свои уступил.
— А где эти книги теперь?
— У князя, наверное.
— Так ведь он помер.
— Когда? — удивился печатник. — Не мог он помереть.
— Как же не мог, когда помер. Уже и похоронили. Ты, наверное, тогда в Венах и Краковах танцевал.
— Эх, Гринь, пропадешь ты в жизни! Схватит тебя однажды какой-нибудь разбойник за горло, а рядом не найдется ни одного друга, кто пришел бы на твой крик… Завистлив ты и недобр. Наверное, зависть и злоба эта от слабости. Умер Курбский — так и скажи. При чем тут мои танцы в Вене и Кракове? Не любишь ты людей, оттого и не понимаешь их.
— А они меня любят? — обиделся Гринь и ушел. — Они меня тоже не любят! — сказал он уже за дверью, в коридоре. — Мир так устроен: никто никому не нужен и никто никого не любит! Каждый для себя живет!
Печатник вздохнул и сел приводить в порядок бумаги и счета.
Теперь и Курбского нет. Свое отжил. Сказал все, что успел сказать. Точка поставлена. И за этой точкой ничего уже нет. Оттуда уже не крикнешь: «Вы меня неправильно поняли! Сейчас я все объясню…» По слухам, ставшим известными в Кракове, отходит от дел и главный враг Курбского — царь Иван. Он затворился и проводит время в молитвах. Да иногда допускает к себе красавца Бориса Годунова — поиграть в шахматы. Молодой Годунов хитер. И в шахматах мастак. Он умудряется, почти выиграв партию, так ловко подсунуть под удар свою главную фигуру, что тот, кто не знает характера Бориса, может подумать, что он и вправду зевнул, проглядел сильный ход соперника. Царь хватал нарочно поставленную под удар фигуру и радовался, как ребенок. Выиграл! Но как-то раз догадался, что им играют. Схватил доску и швырнул ее в голову Борису. Даже бровь рассек. Так и остался у Годунова, будущего царя, шрам на левой брови. Может быть, так тяжело подействовали неудачи на царя в последней войне? Или же устал бороться с непокорной и трудной для правителя страной… Вчерашние опричники сами стали боярами. И не пора ли заводить новых опричников, чтобы прибрать к рукам вчерашних?