Анатомия террора - Юрий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да-с, фанатиков-то убирали с одной стороны, тех, что в подполье. Другая сторона не тронута. Не приспел ли срок? Не пришел ли час пугнуть высшие сферы? Страх – твой союзник, Георгий Порфирьевич. Тебе нужна топкая почва правительственного страха. Твоим плечам узковаты офицерские погоны, им впору генеральские, со свитским вензелем.
Аресты, выполненные по указке Яблонского, коронация, обошедшаяся без сюрпризов, лишь присказка. Большая игра еще не начиналась, хотя Судейкин уже готов был сорвать бандероль с непочатой колоды. Ни он, ни Яблонский не нуждались в третьем партнере. И вот извольте: третий объявился. Властно, по-хозяйски. Третий был лишним.
Георгий Порфирьевич резко забросил ногу на ногу, стиснул колено руками. Он раскачивал ногу, все крепче сжимая колено. За дверями осторожно, как принюхиваясь, похаживал Коко.
Но почему отступиться? Разве с появлением третьего столь уж капитально менялись обстоятельства? Полно-те! Испрашивая отставку, Георгий Порфирьевич мыслил скорое возвращение в министерство. Триумфальное возвращение. Испрашивая отставку, Георгий Порфирьевич мыслил двойное покушение. Как рычаг, как средство триумфального возвращения. Да, да, господа, вы получили бы двойное покушение! Одно фиктивное, другое всамделишное; одно, револьверное, на... инспектора секретной полиции, другое – бомбой, метательным снарядом... О, Плеве попал в точку: на этого старого мерзавца с грязно-серыми, как волчьи хвосты, бакенбардами, с голым, как бабья пятка, подбородком. Плеве попал в точку и перебежал дорогу. Он вторгся в твои планы, Георгий Порфирьевич, властно, по-хозяйски.
Нет, нет, Георгий Порфирьевич не уподоблялся германскому канцлеру Бисмарку. Тот, говорят, подумывает о том, что его династия встанет бок о бок с Гогенцоллернами. Он сам, Судейкин, вот кто мог бы уместиться подле романовского трона.
Несбыточная фантазия? Сбыточная. Кто был Лорис-Меликов, этот диктатор сердца покойного государя-мученика? Генерал-губернатор, и только. Ты, понятно, лишь инспектор. А Лорис был – у-у-у! Дистанция есть. Но ежели глянуть пристально, не столь уж огромная... Бестии-нигилисты правы: всякая тирания пуглива. И вот пассаж: нет подполковника Судейкина – рушится столп отечества, меркнет, гаснет сияние его сиятельства министра Толстого. Натурально, толки: при господине Судейкине стояли у нас тишь, да гладь, да божья благодать. А вот ушел господин Судейкин – и... И воцаряется общий испуг, тени метальщиков бомб поднимаются в рост, воют как домовые, стучатся в двери. Общий испуг, страх, недоумение, растерянность, трясина... И ты возвращаешься, ты приходишь, потому что тебя приглашают с поясным поклоном, как варяга. Ты являешься. Эдакий озабоченный, эдакий деловитый, нос не задран. Да-да, ты являешься, Георгий Порфирьевич Судейкин. Вот так-то, с-сукины вы все дети. Нишкни! И чтоб ни-ни мне, полное послушание. И тебе главное – поспеть определить лично преданных, чтоб вокруг, впереди, по бокам, с тыла, везде – лично тебе преданные. В одной упряжке. Побегут в одной упряжке. И пусть норовят куснуть друг дружку. Чтоб это один на другого доносил. А ты уж хошь казнишь, хошь милуешь. В одной упряжке, но не спевшиеся друг с дружкой, не-ет, пусть и середь них трясина общего страха... М-да-с, вот бы как, а? Однако и размечтались вы, Георгий Порфирьевич. Размечтались. А у вас-то в сейчашнюю минуту козырь из рук выхватили. Козырь ваш отняли, вот что, милый друг.
Он сбросил ногу, уставил глаза в простенок между шкапами. Коко скрипнул дверью, но войти не решился.
Плеве негаданно втесался в игру. Отставка летела к черту. Двойное покушение летело к черту. Еще час назад Георгий Порфирьевич мог подумать: «Заговор – это я!» Плеве перебежал дорогу: «Заговор – это мы!» Выпрыгнуть из тележки, отказаться?
Судейкин был как в западне. Он не знал, на что решиться. Крикнул племяннику:
– Еду! Экипаж!
Инспектор не пользовался казенными выездами: террористы могли выследить. Теперь-то, обзаведясь Яблонским, Георгий Порфирьевич не страшился внезапного нападения, но все ж не пользовался казенными выездами, Коко нанимал для него частные двухместные кареты.
«Еду!» – означало, что помощник остается; «Едем!» – означало, что племянник сопровождает дядюшку. Без Коко дядюшка отправлялся, будучи в дурном расположении духа, а иногда чтобы посадить в карету особо доверенного агента и на ходу, в экипаже, поговорить. Чаще всего Георгий Порфирьевич устраивал такие рандеву с Яблонским, к которому Коко Судовский питал ревнивое чувство.
Георгий Порфирьевич велел ехать в Озерки. Дачные Озерки назвал он бесцельно. Ему было все равно, лишь бы подальше от Пантелеймоновской, Фонтанки, Цепного моста. То была физическая потребность «отстранения».
Полдень огруз духотою. В окно кареты дунуло пылью. Судейкин поморщился, опять подумал о министре. Не о том, как граф, прощаясь с сослуживцами в царских комнатах Николаевского вокзала, вельможно подал руку: «Я и впредь надеюсь на вас». И не о том, что Плеве усматривает в смерти графа благодетельные последствия. Нет, сейчас, в нагретой карете, в этом грузном душном полдне, Георгий Порфирьевич попросту завидовал Дмитрию Андреевичу.
«А хорошо живется тебе, ваше сиятельство, – думал Судейкин, раздвинув колени, отдуваясь и протирая глаза. – Сидишь в любезном Макове, поля да леса. Благодать! Казна тыщу триста рубликов на охрану швыряет, губернатор из Рязани за семьдесят верст на поклон летит. Ах, черт подери, разлюли-малина...»
Не вонь, духота и пыль, не липкие миазмы распаренного города, не они телесно разбили Судейкина, а разговор с директором департамента. И Георгий Порфирьевич сознавал это, сидя в карете, катившейся уже по Выборгской набережной.
Казалось бы, он замышлял то же, что и г-н Плеве. И ничуть не терзался: нравственным, отвлеченным соображениям был он чужд. В Киеве Георгий Порфирьевич, не обинуясь, говаривал осужденным в каторгу: «Я, господа, не идеалист. Будь вы у власти, я б и вам служил преданно». Он не ходил фертом – говорил что думал. Он считал себя циником. Ну так в чем же дело? Почему нынче после разговора с Плеве он подавлен, разбит? Только ли оттого, что «третий партнер» властно вторгся в его планы?
В Озерках он оставил карету, пошел пешком. Буколические картины претили ему: этот жадный шелк зонтов, эти точеные девки в прогулочных, светлой шерсти платьях с нагло отпяченными задами, эти барчуки в коротких штанишках, играющие на лужайке в серсо... Но хотя Озерки раздражили Георгия Порфирьевича, он почему-то вдруг пожалел, что отправил своих в смоленскую деревню, а не нанял дачу в этих самых Озерках.
Парило. Листва была будто литая. И внезапно вся она, всей массой коротко дрогнула. Со стороны Парголова послышался гром. Поднимался ветер, лодочки на пруду затанцевали, как пони. Дачницы с веселым испугом окликнули мальчиков и девочек, все заспешили, но без страха, обрадованно.
Грозы уже случались в то лето, да только грозкие: постращают и минут. А нынешняя собиралась как на войну. Лужайки, купальни, дорожки вмиг опустели. Небо снизилось, страшно потемнело, расцветилось вдруг сухим огненным древом, и тогда над Озерками громнуло, как эскадрой.
Георгий Порфирьевич укрылся на застекленной веранде какого-то ресторанчика. Поддернув брюки, сел в плетеное жесткое кресло. Верхние стекла веранды были синими, зелеными, темно-алыми ромбами. Молнии возникали часто, с волосяным кошачьим треском; они казались сквозь эти ромбы расчлененными, странными. Гром катался, как в тоннеле.
Седой официант всмотрелся в широкую, по-кавалерийски крепкую спину. Гость снял цилиндр с низкой тульей, официант увидел массивный, кругло остриженный затылок, ахнул и, прихрамывая, поспешил к столику.
– Ваше благородь, никак вы?
Судейкин обернулся.
– Здравия желаем, ваше благородь! – осклабился официант. – Гляжу, будто б да, а может, думаю, и не оне.
– А-а, пуля-дура, штык-молодец, – ухмыльнулся Георгий Порфирьевич, признавая бывшего жандарма Петруху Суворова. – Какими судьбами?
Этот вот «генералиссимус» служил раньше в киевском жандармском дивизионе. Судейкин с Петрухой попал однажды в переделку, о которой забыть не мог. Брали они революционистов, те отстреливались. Суворову тогда повредили ногу; забыть же не мог Георгий Порфирьевич не выстрелы, а клекочущий крик одного раненого нигилиста: «Ножами их, братцы, ножами!» Не выстрелы бросили Судейкина, тогда капитана, вон из квартиры, полной порохового дыма, а этот клекот: «Ножами их, ножами...»
Бывший жандарм толковал, как его «вывели на вольную», почему очутился он в Питере, из каких таких соображений в официанты определился. Судейкин рассеянно кивал, глядя сквозь цветные стеклышки на ветвистые белые молнии, похожие на рисунки нервов в анатомическом атласе. И ему вспомнилась другая гроза, вечерняя и медленная, над днепровскими кручами, черноокая женщина вспомнилась, единственная, внушившая ему безнадежную любовь.