Анатомия террора - Юрий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В воде мокрый будешь, – весело ухмыльнулся Дегаев.
Под дощатой пристанью булькало, точно из бутылки. Прогулочные ялики вразнобой тыкались в привальное бревно.
– Легок, что перышко, довольные останетесь, – отвязывая ялик, посулил сторож.
Длинным багром сильно и плавно послал он шлюпку Неве, как в подарок. Нева приняла, округло развернула, налегла на корму.
Дегаев не уступил весел Сизову. Сергею Петровичу хотелось движенья, физических усилий, хорошо ему было с этим чернявым парнем. И Сизову вольготно было с простым, нараспашку человеком. «Свела-таки судьба, – светло подумалось Нилу, – вот она, удача какая». Он догадывался, нет, уверен был: конец маете, баста!
Дегаев работал веслами. Вода и небо раздавались вширь, властно и празднично отодвигая ненужное, муторное. Дул ветер, волна гуляла, шли кучевые облака. У Дегаева то одна, то другая лопасть срывала верхушки волн, веерные брызги летели на Сизова, он встряхивал волосами, Дегаев смеялся.
Они плыли вниз. Нева была мягкой, ласково-матовой, какой бывает летними облачными днями. Отсюда, с середки, – и Нил это заметил – город не казался высокомерным, город будто признавал превосходство реки.
Сергею Петровичу вдруг вообразилось, что города нет, ничего нет в этом летнем дне, приглушенном облаками, есть только лодка да они с Сизовым. И нет ни Лоцманского острова, где, наверное, уже похаживает Блинов, ни динамитной мастерской. Они будут плыть все дальше, в какое-то неведомое море, какими-то майн-ридовскими героями, и на полуночных биваках согреют их трескучие костры. Не мечтатель, он вдруг размечтался о неведомых землях, о забвении, о тихой усладе математических трудов. Белыш, его спасительница, тоже плыла в ялике, а Сизов был Пятницей, верным, покладистым Пятницей.
Близился Невский бар – десяток отмелей, острова, та дробная, в протоках, низменная часть суши, минуя которую Нева ложилась мелководьем.
В этом мелководье задремала речка Екатерингофка, тихо облизывая Лоцманский остров. Годов уж тридцать как поселились на клочке хлипкой землицы лоцманы. Домики светлые, изукрашенные морским орнаментом, с беспокойными флюгерками на кровлях. А вокруг слободки все такое же, как и на других островках, – порыжелые рыбачьи сети, белье на пеньковых тросах, как корабельные флаги расцвечивания, картофельные гряды, выгоны с худым травостоем.
По берегу Лоцманского острова, укрепленному рядами ослизлых свай, расхаживал Блинов, в сердцах укоряя Дегаева за столь дальнее место свидания. Сдается, Сергей Петрович играет в таинственность. Петербург велик, какая нужда забираться в такую дыру? Какая нужда?.. Надо сказать, после вчерашнего Блинов испытывал к Сергею Петровичу смутное, шаткое, нехорошее чувство.
Накануне Блинов был у Якубовичей. Жили они (матушка, сестры и два брата) в казенной квартире при клинике баронета Виллие: один из братьев служил в клинике ординатором.
Есть редкие дома, где испытываешь чувство признательности за то, что люди умеют так покойно, так хорошо жить под одной крышей, жить в буднях, но не в обыденщине. Тут всегда многое зависит от «женского начала», от равновесия и округленности, какие неприметно, без усилий, могут привнести в дом лишь женщины.
Братья исповедовали то, что вот уж лет двадцать сияло символом веры русским «новым людям»: необходимость общеполезного труда, немыслимость существования без любимого дела, тождество работы и наслаждения.
Василий, окончивший медицинскую академию, трудился в клинике с пристальной одержимостью; Петр, окончивший университет, работал над диссертацией о Лермонтове с порывистой разбросанностью. В сущности, медик и филолог шли к одному, но с разных сторон. И это несовпадение отправных пунктов вызывало споры о значимости точного знания и гуманитаризма.
Блинов любил бывать и нередко бывал у Якубовичей. К Петру испытывал он безотчетную привязанность; Блинову нравилось слушать Якубовича, говорить с ним, смотреть на него.
Вчера они говорили много и о многом, долго и откровенно. А теперь, дожидаясь Дегаева на уединенном островке, Блинов вдруг определил, что вчера они с Якубовичем томительно, с затаенным постоянством кружили, потаптывались около одного страшного вопроса. Да так и не выставили вслух. Но, может, лишь он, Блинов, кружил да потаптывался? А Якубович просто-напросто делился субъективными соображениями, вовсе не задаваясь страшным вопросом?
Со студенческой скамьи Якубович помогал конспираторам, посещал подпольные сходки. Дегаев, едва познакомившись с ним, предложил редактировать будущую газету. Петр Филиппович попятился: «Помилуйте, я ж к этому не готов!» А вчера сызнова высказал Блинову сокровенное.
«Вы понимаете, Коля, – говорил он, сняв очки и прижмурившись, словно умеряя свет своих прекрасных, искренних глаз, – вы должны понять, Коля. Мне недостает отваги, нравственной выдержки отрешиться ото всего. А настоящий, подлинный революционер должен отрешиться, обязан. Для него одно: революция. А я не умею, не готов, не считаю себя достойным креста. Вы понимаете, верите?»
Якубовичу нельзя было не верить. И все же Блинов знал, что Якубович ошибается, как ошибаются люди бесконечной искренности. Но кто ж посмеет противоречить, когда так ошибаются? Кто посмеет доказывать «недостойному», что он-то как раз и достойный?
Вчера Якубович грустил: расстался с Розой. Она по обыкновению отправилась на лето в Каменец-Подольск. «Не умеет писать письма», – сокрушался Якубович. Но не только грустил – тревожился, он был как бы виноват перед нею.
Лето разлучало. А в другие времена года они были почти неразлучны. Роза уставала за день от лекций, от хождения по больницам, от зубрежки пухлых томов Эйхгорна и Бильрота. Вечерами ей хотелось быть домоседкой. А он водил дружбу с революционерами и литераторами, и ему хотелось, чтоб она была с ним.
Одного не желал – представить невесту Дегаеву. Никаких опасений в соперничестве, упаси бог. Смешно! Эдакое вовсе на ум не вскакивало. Ну тогда отчего же? Почему?
При первой встрече у общих приятелей Дегаев сильно не понравился Якубовичу. Зыбким наитием он усмотрел в нем что-то ненадежное, что-то... (не сразу отыскалось определение) лакейское. Эта заполошная болтливость, развязность, это скоропалительное приглашение на рандеву в каком-то трактире... Нет, Дегаев тогда решительно не понравился Петру Филипповичу.
Но все ж встретились, наедине встретились, и удивительно: антипатия исчезла. Дегаев обращался к нему с неподдельной доверительностью. Лакейской развязности как не было. Сергей Петрович открылся напрямик: член партии «Народная воля», нелегальный. Сказал: «Ваши стихи нужны революции». Не газету предложил – арестную хронику: «Это очень и очень важно, Петр Филиппович. Вы будете составлять, мы постараемся публиковать. Россия должна знать своих мучеников». Якубович не счел возможным уклониться. Знакомство укоренилось. Они виделись все чаще. В читальне Карауловых, у Лизы Дегаевой. Дружбы не возникало. Однако и неприязни не осталось. Одно осталось – необъяснимое, интуитивное: оберегать Розу, уберечь от этого человека. И вот не уберег, познакомил...
Якубович вчера был грустен: Петербург пуст без Розы, без «Сороки». Он сказал об этом Блинову. И еще он сказал, что квартиру, казенную, братнину, в последние недели осадили филеры. Старик швейцар шепнул матушке: «Истинный бог, барыня, Пeтpa Филиппыча высматривают». И точно, Якубович обнаружил слежку. Родные обеспокоились, ему советовали поскорее убраться из Петербурга.
Да он и сам так думал. Его звали Карауловы. Может быть, вдали от столичной беготни, от журфиксов, редакций, литераторских сборищ, может, там он приготовится к «приятию креста»?
Много и о многом говорили вчера. Вспомнился Блинову странный провал сношений с Петропавловской крепостью, последнее свидание с прапорщиком Ювачевым. Тот говорил об одесских опасениях, об аресте офицеров в Николаеве и Херсоне, о том, что недавно столкнулся с Дегаевым у Летнего сада и Дегаев стращал петербургским сыском... Ювачев исчез, Ювачев был занесен в «арестную хронику». А хронику так и не довелось напечатать, потому что рухнула типография в Рижском переулке...
Они оба словно топтались около страшного вопроса. И не произнесли вслух. Не потому ли, что пред взором стоял давешний вечер у Лизы, когда Дегаев «понимал и принимал» подозрения на Дегаева?
Суда скользили мимо Лоцманского острова, словно кто-то невидимый тащил их бечевкой. Одни возникали из-за мглистого горизонта, оттуда, где качались, упреждая опасность, вехи с красными и черными голиками; другие медлительно и осторожно высовывались из-за Невского бара. Буксиры, клубя дым, влекли барки и полубарки, тихвинки и соймы – разномастные плавучие посудины, на которых задубелые в непогодах судовщики возили керосин и уголь, дрова и бревна, рожь и овес.
Блинов стоял у кромки тусклых вод. Огромная панорама, полная белесого света, движенья, дымов, открывалась ему. И Блинову представилось, что он охватывает взором Россию, родину, не ту, о которой певалось в песнях, «подобных стону», но занятую вседневной заботой, бодрую, нестраждущую, спокойно-деятельную, как эти буксиры, и эти барки, и эти пароходы. Блинов не без горечи, с недоумением и обидой на что-то или кого-то сознал вдруг свою непричастность к этим простым и насущным заботам. «Есть горстка беспокойных и мятущихся, – думал Блинов, – поглощенных беготней, динамитом, убийством мундирного ничтожества. Есть горстка, жаждущая все переиначить, переворотить и не ведающая, в сущности, нуждается ль в этом тот, на кого она молится и кому служит, – народ. Вот рядом, вокруг, везде, кипящая и мерная, напряженная и спокойная жизнь, ничего не желающая знать, кроме нынешнего, кроме сегодняшнего. Есть горстка, готовая на эшафот и каторжное кайло, а вокруг, повсюду, везде – бытие. Будничное и все же загадочное».