К вечеру дождь - Владимир Курносенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И после прийти, вывалить у порога труху-мякину из отворотов штанин, встряхнуть пропотевшую, захолодевшую поверху фуфайку, стащить с себя рубаху, майку, умываться под рукомойником в палисадничке, расчесываться не спеша, надеть чистую рубашку и выйти на подмороженный, прозрачный и розоватый от предзакатного сентябрьского солнца воздух.
Эх, деревня-деревня, — думать. Эх, мол, ма. Рябиновая ты ягодка!
Отсюда, от ХПП к настоящей деревне, к основной, километра два-три. Будешь идти, причесанный-то, и долго еще будешь улыбаться. Машины, пыль, а все равно и чисто и вольно и березы зелено-целенькие все, белые их ножки в бархате роскошно-нежного моха темно-зеленого. Мох, как кресла в театре где-нибудь, как женское платье панбархатное, как перебегающие тени на углях костра.
Темные клавиши — сосны, белые — березы; музыка родины, тра-ра-ра.
Уехать, говоришь себе ты, а потом вернуться через много лет и вдруг узнать: у каждого, оказывается, места один-единственный всего и запах. Вот чего не хватало-то. Сокровенный смысл существования. Утрата… или не утрата.
Пожилой татарин с семейством на арбе. Круглая черная шапка на бритой голове.
«Здравствуйте!» — низко встречно кланяется тебе, привечая.
«Э, здравствуйте!..» — вглядываясь, склоняется-распрямляется уважительно.
Идешь. Если по крышам ХПП — голуби всё, если даже тушки их легкие средь утоптанной пепельной пыли его, то здесь, округ да около ХПП с километр, — гуси! Вон, вон, вон. Куда ни погляди. Ходят, сидят, спят, шипят и вкрякивают из садиков-двориков на тебя. А и дел всех — мимо идешь. А вот этот спит. Голову под крыло: у-ю-тненько! В собственном запахе-тепле. Подспал гусек, встает, поднимается, расшеперивает толстые крылья и ногу красную, шершаво-пупырчатую — назад. Оппа! Ласточка.
И еще встреча. Мужчина с возком сена на мотоциклетном прицепе. Аккуратный увязанный возок. Сигарета с мундштучком. «Транспортизация кормоматериала…» И (я иду уже по деревне) татарские снова дети, детки, белые их общегосударственные воротнички. «Здравствуйте, дяинька!» — тоже к тебе.
2Мы сидим, мы ждем опять в очередной раз Исмагила, и Виктор объясняет мне про тополь. Страшное, как выясняется, дело с ним. Вот канава с водой, а вот он, к примеру, тополь. Р-раз, смотришь, а она уже пустая наутресь. Страшное дело, какой он активный, оказывается. Любое дерево, если вблизи, забивает к едрене-матрене.
Или еще взять. Скотина, объясняет мне Виктор, дети, ё ка лэ мэ нэ, баба крутится, сам. А в городе что? В городе ты пришел, поел-помылся, да и сиди — насиживай задницу свою на лавке. У него, у Виктора, хронический бронхит, к тяжелой работе нельзя — справка, но мнение у него однозначное: на ХПП этом всех уж давно нужно подметать.
Ну не всех, не соглашаюсь я. Потому что одного-то человека, которого точно н е н а д о, я уж знаю. Вон, вон она идет.
ХУББЕНИСАХуббениса — третий-четвертый человек на всем ХПП по начальственным рангам, ну а по мне-то — первый. Она считается завскладом (один из двух, кажется), что в здешнем преломлении функций соответствует начальнику участка.
Вот-вот бежит-идет, переваливается, чикиляет на икс-образных своих ногах. Хмурится, лоб морщит — мы-то ведь сидим! Забирает у меня лопату, показывает: вот так, так! Ты понял, Хурнощенко? Я-то понял. Но приходит она всегда, как специально, именно когда я сажусь передохнуть. Просто как нарочно. Придет и — «Чего сел-то?» Виктор подозревает, я должен ее ненавидеть. «Напиши, напиши про ее! — поощряет он тайные мои листочки. — Напиши про ее, суку».
Время к обеду. Исмагил глушит мотор — оставляем до послеобеда.
«Бензин не дают! Запчастей не дают! Уйду!» — грозится Исмагил своей судьбе. В Сельхозтехнику вернется, где работал.
Нос у него кривоватый, рубильник. Улыбка молочно-белая, деревенская.
Вообще-то правильно будет — Хуббениса, а не Хубеса, как зовут ее тут «русские». Сама по моей просьбе написала буквы на бумаге. Попервости отказывалась, ладошкой рот прикрывала, а после согласилась. «Зиннатулина хуббениса Гатауловна». Имя свое так с маленькой буквы и написала, да. Почему-то в голову приходит имя — Туракиня, мамаша хана Гуюка, управляющая Монгольским каганатом в эпоху безвременья и межцарствия.
«Вы не зарабатывать сюда приехали, — кричит она всем нам, привередливым новичкам-вопрошателям, — вы хлеп-б спасать приехали!..» — задохнувшись, говорит.
Не демагогия, упаси бог, не отговорка, уже знаю. Крик злости, если угодно. Бухгалтерия начисляет не так, как ей, Хуббенисе Гатауловне, хотелось бы. Работы распределяются тоже не так, как ей кажется правильным. А хлеб он ведь не виноват, ни перед кем не провинился, и эти вот девушки; о которых речь еще впереди и которые словно боятся все, а не обманут ли их, недоначислят им заработка… они ей, если честно, — надоели! Сколько да сколько? Столько! Поэтесса Салисэ Гараева приезжала, учила: надо вежливо разговаривать, ругаться-грубить некрасиво, нехорошо друг на дружку, беречь, говорила, национальное свое достоинство. Что возразишь?! Правильно! Из дома вышла, сама себе сказала: тихо себя веди, Хуббениса, не ругайся, Хуббениса, вежливо скажи, культурно, а как увидела — нет, не могу, опять заругалась-закричала без всякой красоты.
Директор (он по профпроисхождению из бухгалтеров) молчит больше. И бояться особо никого тоже не боится. С финансовой дисциплиной непорядка у него никак не может случиться. Заместитель же — чужой человек, его в помощь на уборочное время из города направили. Он людей обманывает, обещает, а потом не делает. Болт-болт это называется. Не обязательный человек. На машину, если мимо идет, сам не полезет он, он другого посылает. Эй, ну-ка, кричит, эй, ну-ка закрой заслонку залезь! Хотя тот, другой, тоже из города, сам кандидат наук может оказаться; даже постарше должность может иметь, чем этот-то, посылающий, в городе имеет. Так-то. Она же, Туракиня-Хуббениса, сама на машину полезет, хотя женщина, хоть реальной власти на того «кандидата» больше у нее в руках. Ей плевать — начальница она или она просто Хуббениса.
Платок через лоб, красные тапки домашние, — в них легче по кучам-по лестницам, — бушлат-штормовка какая-то и походочка эта с разбрасываньем ног: уть, уть, уть. Боковые связки в коленных суставах слабые, ставлю я диагноз, возможно, были порваны когда-то боковые связки.
Только мы с Виктором присели, стало быть, только метлу отложили и лопату, тут как тут она, Хуббениса. Словно баба-яга.
— Сидите?
— Перекур, — усмехается уже наперед Виктор.
— Хватит сидеть! Машина стоит.
Мы молчим. Ну стоит. Мы ведь только присели передохнуть.
Берет мою лопату, бросает: раз, два, три… Мы крепимся, Тянем до положенного «перекур», но все же маленько не досидев, не выдерживаем, сбрасываем фуфайки с плеч.
После обеда история повторяется дважды. Причем оба раза Виктор, — а мы бросаем с ним попеременке, — оказывается работающим, а я, как назло, сижу.
— Хурнощенко? Э…
Я решаюсь на трудовую дискуссию.
— Помочь пришла, — говорю я встречно, — вдохновить? Пять лопат кинула и дальше, а ты с час покидай. А?
— Тихо-тихо, — краснеет-наливается как синьор-помидор, руку парламентским жестом поднимает, успокаивает меня. — Тихо-тихо, Хурнощенко! Я пять лет по тонне в день лопатой перебрасывала… Я…
— Мужа-то, поди, загоняла!
Она неожиданно и смущенно улыбается. Сразу от святой правоты-патетики — к женской сбитой смущенности.
— Он русский у меня, — Как бы отыгрывая подначку мою, длит она приятную все же непроизводственную тему.
Потом, когда на очередной разнарядке пошлет меня на самый загруженный в ту пору Первый подъемник, скажет-не утерпит мне: «Там у тебя, Хурнощенко, не будет время вот так!» И покажет наглядно: руки в карманы, нос кверху — Хурнощенко!
Почему это все? Да потому, что «сачков», хоть и замаскированных, она, товарищ Зинатуллина, не любит, как говорится, в комплексе, не уважает их, не умопостигает, каким образом они внутри себя со своим жизнепониманием устраиваются; как вообще живут без стыда на белом свете. Без большой нужды к «сачку» тов. Зинатуллина ни за что не обратится, улыбкой своей неотразимой никогда не осчастливит. Высшее же расположение ее заслужить — когда спросит она на разнарядке у замеченного ею новоприбывшего: «Как фамилия у тебя?» И уж не забудет, и таких пофамильных городских у нее человек десять из ста. Они как бы и опора ее и стратегия.
Хуббениса-хатун, улыбаюсь я про себя, думая про нее. Хуббениса-учжин. Хуббениса-херисче[3].
Перед нашим отъездом уже, перед завершением, когда работали мы с Искандером на Десятом подъемнике, и я ушел рассчитаться в бухгалтерию, а Искандерчик, как называла его за чистую работу Хуббениса, Искандерчик «перевернул» самосвал с поднятым кузовом, неправильно врубив подъемник, — когда бежали мы с ней на пару из конторы («Машина, машина перевернулась на Десятом!..»), — бежала и спрашивала у всех, кто только попадался навстречу: «Жэретв нет? Скажи, что говорят?» А после рассказывала мне, когда благополучно разрешилось: «Услыхала, знаешь, руки-ноги у мине отнялись…»