Законы отцов наших - Скотт Туроу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Полагаю, это решение слишком поспешное и непродуманное, — сказал он наконец, когда я сообщил ему, что теперь у меня нет иного выхода, кроме Канады. — Есть альтернативы.
— Например?
— Один знакомый врач прекрасно знает всю систему изнутри…
— О, здорово. Выходит, мне нужно дать взятку какому-нибудь члену медкомиссии, чтобы у меня обнаружили физический недостаток. В этом суть?
— Суть в том, что у этого человека такие же убеждения, как и у тебя, и он тебе поможет.
— Понятно. Ну а какие еще варианты у тебя в запасе?
Наверное, едва он явился домой, как мать сразу же потащила его к телефону, не дав снять тяжелый шерстяной пиджак. Рядом с собой отец наверняка поставил старый, знакомый мне с детства портфель, который у меня всегда ассоциировался с ковбойскими чересседельными сумами.
— Я разговаривал с Гарольдом Блоссманом. Его сын записался в резерв ВМФ. Несколько месяцев — ну полгода, год от силы — учебки, а потом ты свободен и делай что хочешь. Пиши свои киносценарии, книги, что угодно.
— А если меня призовут?
— Призовут?
— Например, переведут часть в разряд боевых, и все. Если в таком случае дать деру, это будет уже статья о дезертирстве или измене.
— Ну, такое случается редко.
— А если все-таки?
— Вот тогда и будешь думать, Сет. Господи, да ты что, собираешься распланировать всю оставшуюся жизнь, ориентируясь только на это обстоятельство?
Разговор о компромиссе, против которого было трудно находить возражения, ужаснул меня. В своем страстном отрицании войны я открыл одно обстоятельство — возможно, единственное, которое полностью соответствовало моим убеждениям. Слова не должны расходиться с делами. Капитулировать перед просьбами и мольбами родителей означало обречь себя на бессмысленное и пустое существование, где я просто растворюсь как личность.
— Ты не понимаешь. Я против военной машины. Я хочу сопротивляться. Я не хочу ловчить и молча радоваться, как мне удалось обмануть систему, в то время как какой-нибудь пуэрториканский парнишка из Норт-Энда отправится умирать вместо меня. Я не хочу притворяться, корчить из себя ура-патриота и позволять издеваться над собой в учебке, а затем сделать ноги, если меня вздумают отправить во Вьетнам. Участие в войне, которая нужна только корпорациям, наживающимся на оборонительных подрядах, достойно раба, добровольно надевающего на себя ярмо. Есть только одна альтернатива.
— Это не альтернатива.
— Папа, это то, против чего нужно бороться всеми силами. Уж кому, как не тебе, знать это.
Я понимал, что мои аргументы тщетны. Мы с отцом были согласны в том, что из истории необходимо извлекать уроки, но не насчет того, кто есть кто. Он с презрением отвергал параллели, которые я проводил между нашим правительством и нацистской Германией. А вот студентов в Колумбии мой отец охотно сравнивал с участниками пивного путча. «Пантеры» же, по его мнению, были коричневорубашечники в беретах.
— Жизнь для твоей матери превратится в бесцельное существование, — сказал он напоследок. — Ты должен хоть немного пожалеть ее. Неужели тебе нужно об этом напоминать?
Когда я повзрослел, все споры с отцом стали вестись под знаком заботы о матери. Он настаивал не ради себя, а ради нее. Он был ее представителем, ее защитником. Я попросил его не заводить старую пластинку.
— А Хоби? — спросил отец. — Что он будет делать? Драпанет вместе с тобой?
Между моим отцом и Хоби всегда существовало некое духовное родство; они общались на какой-то особенной волне, длина которой была известна только им одним. Как и полагалось венскому снобу, отец питал уважение к высокому интеллекту и выслушивал остроумные реплики Хоби с одобрительной улыбкой, которой никогда не находил для меня. Когда я сказал ему, что Хоби достался удачный номер, в его голосе прозвучало удовлетворение.
— Стало быть, этот шаг ты сделаешь в одиночку, — констатировал отец. — И когда же?
— Не знаю. Во всяком случае, не в ближайшее время.
— Понятно. Значит, мы можем надеяться, что в тебе еще проснется здравый смысл, не так ли?
Я не ответил. К тому времени в комнату уже вошла Сонни. Она стояла и напряженно прислушивалась к нашему разговору. Положив трубку, я посмотрел на нее.
— Есть альтернати-фы, — произнес я, подражая акценту моего отца.
Всю свою жизнь я подшучивал над плохим произношением родителей даже в их присутствии и никогда особенно не вникал, почему они мирились с моим поддразниванием. Однако для них всегда было очень важно, чтобы я стал настоящим американцем, чувствовал себя здесь как дома — в безопасности. В моем присутствии они всегда говорили только по-английски и даже дали мне имя, которое, к моему неувядаемому изумлению, никто из них не мог правильно произнести. Мать, со своим чешским акцентом, выговаривала — Сед, а отец — Сесс. Страстное родительское желание, чтобы их чадо пришлось к месту, было моим единственным островком спасения в доме, где сухая корректность отца и вечные страхи матери не оставляли никакой другой отдушины. Если я хотел иметь какую-то игрушку — например, пистолет с пистонами, когда мне было шесть лет, или поступать по-своему — сидеть у телевизора до глубокой ночи и ссылаться на то, что это — по-американски, — в данном случае во мне говорило своеобразное чувство юмора, — они почти всегда уступали. Вот почему родители так сильно переживали: мое решение покинуть Соединенные Штаты перечеркивало все их планы относительно моего будущего.
— У него появились какие-то новые идеи? — спросила Сонни.
— Я пролетел, — ответил я.
По правде говоря, были и другие пути, не расходившиеся с моими моральными принципами. Я мог перейти на нелегальное положение. Для этого требовались ксивы и главное — номер социальной страховой карточки, но тогда пришлось бы вечно скрываться, жить с постоянным чувством страха перед разоблачением. Это казалось мне непосильным испытанием. Была еще и более достойная альтернатива: отдать себя на милость правосудия. Именно так поступил Брэд Коларич, парень, которого я знал в Истоне. Теперь он отбывал срок в федеральной тюрьме в Терреоте. Однако рассказы об отвратительной стороне тюремного быта — гомосексуальных домогательствах и насилиях — не давали мне спокойно спать по ночам, и я считал, что правительство не имеет права сажать меня в тюрьму за свои ошибки. Но это была единственно достойная альтернатива.
— Может, мне следует предложить себя в обмен на Хуаниту Райс? Может быть, меня похитят цыгане? Увезут с собой. Мама всегда говорила мне, что они крадут детей.
Сонни слышала то же самое от тети Генриетты.
— Как думаешь, у них есть возрастной ценз? — спросил я.
— Не исключено.
— Дьявол! А я уж подумал, что дело в шляпе. С ними можно было бы добраться до Канады. — Я посмотрел на Сонни. — В общем, куда ни кинь, везде клин, — мрачно произнес я.
— Ответа нет, бэби.
— Похищение? — предложил я.
Сонни грустно улыбнулась:
— Вряд ли. Не вижу смысла.
— Почему же? Послушай, я знаю, что меня гложет. Дело не в Канаде, а в том, что я выступаю в роли дезертира. Так они смотрят на это. Если бы власти знали, что я нахожусь в безопасности, в замечательной и спокойной стране, но меня там удерживают помимо моей воли. — Я выдвинул руку вперед. — Безупречный вариант.
Мне нужно было спастись не столько от карающей десницы государства, сколько от молчаливого осуждения родителей: я осмелился забыть то, о чем никогда нельзя забывать.
Не приходится удивляться, что той ночью мне снились цифры. Хрупкие создания, они являлись ко мне во снах, когда я был ребенком. Обычно я в ужасе обнаруживал их где-нибудь на своем теле: под манжетами брюк, посреди лба, когда я случайно видел себя в зеркале. В отличие от отца, который всегда носил рубашки с длинным рукавом, даже в летний зной, и, насколько мне помнится, никогда не купался на людях — в отличие от него моя мать никогда не пыталась скрыть сине-зеленые символы, вытатуированные у нее на руке, в нескольких дюймах выше запястья. Эти метки, такие отчетливые, всегда имели для меня особое значение: не поддающиеся выведению и слегка уродливые, но вызывающие прилив самых теплых чувств, потому что они принадлежали только ей. Помню, как в раннем детстве я часто слюнил палец во рту и при полном попустительстве с ее стороны пытался стереть эти цифры. Когда я спрашивал, что это означает, она всегда отвечала очень просто: «Это? Это номер». А когда я рисовал цифры ручкой — скорее каракули — на своем теле, она сразу же тащила меня к раковине умывальника.
Помню, когда я научился читать, мне бросилось в глаза, что цифры имеют особую форму. Написанные от руки, они казались какими-то чужими, враждебными. У пятерок были странные хвостики, а семерки были перечеркнуты посредине косой черточкой. И примерно в том же возрасте я начал наконец каким-то странным образом, инстинктивно, находить взаимосвязь этих цифр с великим, неописуемым ужасом, темным туманом, который остался где-то в прошлом. О нем в доме родителей всегда говорили только намеками.