Законы отцов наших - Скотт Туроу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, когда я научился читать, мне бросилось в глаза, что цифры имеют особую форму. Написанные от руки, они казались какими-то чужими, враждебными. У пятерок были странные хвостики, а семерки были перечеркнуты посредине косой черточкой. И примерно в том же возрасте я начал наконец каким-то странным образом, инстинктивно, находить взаимосвязь этих цифр с великим, неописуемым ужасом, темным туманом, который остался где-то в прошлом. О нем в доме родителей всегда говорили только намеками.
Отец не терпел разговоров о концентрационных лагерях. Если об этом шла какая-то передача по телевидению, он смотрел ее очень внимательно, но молча. При этом он не делал никаких собственных пояснений, а если мать пыталась что-либо сказать, останавливал ее своим тяжелым, укоризненным взглядом. И все же те немногие образы, которые я видел, — обнаженные тела, похожие на скелеты, синюшные трупы, сложенные штабелями и, казалось, насквозь пропитанные смертью, — остались в моей памяти призраками. Они жили со мной неизменно, являясь частью высокого напряжения, царившего в нашем доме. Атмосфера там во все времена была подобна туго натянутой струне музыкального инструмента, которая только и ждала, чтобы ее коснулись.
Многое из того, что я знал, пришло ко мне с чтением книг — причем их выбор был почти бессознательным — или из рассказов матери. Немногие подробности из того, что мне было позволено знать в весьма незрелом возрасте, стали известны в основном из ответа на мой собственный вопрос, который я задавал ей снова и снова: что случилось с ним, с этим человеком, моим отцом? Истории, которые мне повествовали скупыми мазками, были совершенно чужды спокойной, безопасной среде Университетского бульвара — его улицам, прятавшимся под сенью старых, раскидистых вязов, его вечным, непреходящим ценностям и прочному социальному этносу спокойных интеллектуальных дебатов. Мне понадобились годы, чтобы осмыслить их: своеобразное титрование моего собственного опыта происходило бесконечно малыми порциями, как физраствор из капельницы, слезинка за слезинкой в кровь. И даже в этом случае они остаются для меня квинтэссенцией ужаса: как муж моей матери исчез навсегда, когда их, заключенных, только что прибывших в Биркенау, рассортировали по половому признаку. Как шестилетнего сына моего отца застрелили прямо у него на глазах в Бухенвальде. Нечеловеческая работа. Вместо нормальной еды — запаренная в котле трава. Непостижимая глубина переживаний, оставшаяся у тех, кому удалось вынырнуть из этой кромешной тьмы.
Я изо всех сил старался думать о том, что мои родители стали жертвами варварского обращения, и никогда не принимал во внимание следа, оставленного их опытом на моем сознании.
Сонни взяла с собой из дома сотни книг. В этом отношении я безнадежно отстал от нее. У меня было всего-навсего четыре, ну максимум пять книжек: «Дневник Анны Франк», «Взлет и падение Третьего рейха», «Талкотт Парсонс» и «Биография Гитлера» Алана Буллока. Одинокие, жалкие томики, они стояли неприкаянно на запыленной полке одного из нескольких книжных шкафов, которыми были уставлены все свободные стены нашей квартиры в Дэмоне. Даже если они стояли рядышком, я никак не мог взять в толк, что их объединяло. Просто увлекательное чтиво, которое я пожирал в колледже в часы временной передышки от яростного дыхания жизни. Я не видел никакой связи между прошлым родителей и моими политическими пристрастиями. Я не мог распознать тщетную сделку, которую молча заключил с самим собой. Она заключалась в том, что если бы мир можно было преобразить, исправить, если бы я знал, что второго холокоста никогда больше не будет, я освободился бы от бремени, которое они возложили на меня. Для меня все это было невидимой тканью. Наоборот, все эти годы я страдал необъяснимой фобией, которая наполняла меня таким бешеным страхом, что всякий раз, когда в ковбойских вестернах я видел, как клеймили скот, мне приходилось выходить из комнаты.
После разгона демонстрации у Центра прикладных исследований ее участники — и в первую очередь те из них, кто имел нарукавную повязку члена «Одной сотни цветов», — выместили злость и отчаяние на университетском городке. Они разбили окна почти всех зданий, окружавших главную площадь, и залили кирпичные стены бараньей кровью, принесенной в больших стеклянных банках. В подвал библиотеки, которой пользовались студенты последних курсов, кто-то бросил дымовую шашку. Библиотеку пришлось закрыть на четыре дня и вынести оттуда несколько сотен тысяч книг, чтобы не дать им пропитаться противной вонью. Другую шашку бросили в трубу штаб-квартиры полиции Дэмона. По свидетельствам нескольких очевидцев, злоумышленник в спешке поскользнулся и, скатившись с черепичной крыши, грохнулся о землю ногами вперед прямо перед окнами полицейской штаб-квартиры. Полицейские утверждали, что его тут же унесли другие радикалы с нарукавными повязками, так как он получил серьезную травму стопы, лодыжки или нижней части голени. Были проверены все пункты оказания «скорой помощи» в районе Залива, однако обнаружить пострадавшего злоумышленника так и не удалось.
В кампусе и на бульваре в течение последующих дней только и было разговора, что о беспорядках. Высказывались самые различные предположения насчет породивших их причин. Все искренне недоумевали о том, как мирный митинг мог вдруг обернуться своей полной противоположностью. Полиция объявила, что Эдгар находится под следствием по подозрению в подстрекательстве к уличным беспорядкам. По версии следователей, именно его громогласное чтение цитат из маленькой Красной книжки и стало сигналом к битью стекол. Однако десятки людей, находившихся в первых рядах и с которыми мне удалось побеседовать, в один голос утверждали другое. Они считали, что виной всему были действия полиции, начавшей избивать дубинками женщину, чья собака подбежала к шеренге копов. Когда же я пытался выяснить подробности, почти все свидетели признавали, что видели лишь ее лицо, залитое кровью. Никто, похоже, не мог припомнить, чтобы ее били дубинками. Одни говорили, что у нее была нарукавная повязка «Одной сотни цветов», другие столь же категорично опровергали их. Саму женщину так и не смогли найти. Что же до Эдгара, то он напрочь отрицал свою причастность к провокации.
— Неужели вы принимаете меня за круглого идиота, Сет? — спросил он, когда я попытался наконец заговорить с ним об этом на следующей неделе. — Неужели готовы поверить аппаратчикам из ученого совета? Версия администрации просто смехотворна. Я не притворяюсь. Они выставляют меня главным махинатором, великим авантюристом, который управляет многочисленными шайками деклассированных элементов. И при этом заявляют, что я принародно подавал сигналы толпе. Неужели это похоже на хорошо продуманную и тщательно спланированную подрывную акцию?
Я знал, что его речь неплохо отрепетирована и что я далеко не первый, кому он повторял эти доводы. На прошлой неделе я слышал, как Эдгар цитировал Джун отрывки из Сунь-Цзы.
— Война — это обман, — сказал он.
Эдгар не объяснил, правда, а я и не осмелился спросить его, как получилось, что злоумышленник, бросивший дымовую гранату, оказался со сломанной ногой на заднем дворе нашего дома. Однако мне хотелось верить ему, когда он отрицал свою роль в организации беспорядков.
Сонни проявила куда больший скептицизм. Эдгар стал причиной наших частых ссор.
— По крайней мере, — объяснил я ей как-то вечером, — он не такой, как эти тупоголовые на Университетском бульваре, которые только и знают, что твердить: «Как мне сделать этот мир лучшим для меня?» Он не говорит: «Давайте изменим все!» Но при этом позаботился, чтобы ЛСД продавался на каждом шагу, и демонстрировали клевые фильмы про Джеймса Бонда, и кто-то убирал мою квартиру, и стирал мою одежду. Вот что он сказал мне: «Если бы я был бедняком, если бы я был неимущим, если бы я был, как выражается Фанон, одним из самых жалких нищих на этой земле, как бы я реагировал? Если мой котелок варит как следует, что мне нужно делать? Должен ли я мириться с этим дерьмом хотя бы секунду?» И он поступает совершенно честно, когда дает отрицательный ответ. Он захотел бы разнести вдребезги все, что мешает ему быть равным и свободным.
— И ты согласен с ним?
— Согласен? Нет. Не совсем. Но я хочу сказать, что я скорее с ним, чем против него. Тот, кто становится на сторону революционного народа, — революционер. Правильно? — Я плутовски улыбнулся, а Сонни скорчила гримасу. — Черт возьми, — сказал я, — почему я должен объяснять все это тебе? Ты ведь с детства воспитывалась в коммунистическом духе.
— Меня не воспитывали как коммунистку. Это совсем не одно и то же, что быть баптистом, бэби. Моя мать была членом партии. Но не я. И она вовсе не была такой твердолобой сталинисткой, как Эдгар. Он наверняка повесил бы на нее ярлык троцкистки.