Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий - Валентина Заманская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своей прозе Л. Андреев присутствовал при миге обезбожения мира. И это был апогей трагедии, эпицентр катастрофы; это было наступление аномальности. Сознание Белого вдвойне катастрофично и трагично: аномальное стало нормой, абсурд победил – правит миром и человеком. Но едва ли не самое страшное – абсурд правит историей.
Особое место «Петербурга» Андрея Белого в русской и европейской экзистенциальной традиции определяется тем, что здесь едва ли не единственный раз воплотилась экзистенциальная концепция истории, сформировался принципиальный для экзистенциализма взгляд на историю. Концепция Времени привлекла и получила интересную разработку у Сартра, Дос Пассоса, Кафки, Бунина, Набокова. Но практически никто не дал новую концепцию истории. Возможно, потому, что история по сути своей категория социальная, политическая – и измерение ее требует координат, далеких от экзистенциальных. Возможно, экзистенциальному взгляду чужда линейность, целенаправленность истории. Возможно, несовместимы причинность, вне которой истории нет, и экзистенциальное сознание, основанное на апричинности, на алогичности.
Экзистенциальное открытие истории Белым превзошло все ожидаемое. Белый нашел момент, когда сама история утратила и свою причинность, и свою логичность. Роковая апричинность и алогичность и дала в конечном счете Россию, Петербург, октябрь… «Этой песни ранее не было; этой песни не будет: никогда». Может быть, единственный раз экзистенциальная концепция истории и родилась под пером Белого потому, что он пишет единственную в своем роде эпоху и единственную в своем роде страну: линия пространственная и временная роковым образом совпали в одной точке – 1905, Россия, Петербург. Белый решил непосильную для экзистенциализма задачу еще и потому, что он гениально ощутил то «между», в котором расположен весь его «Петербург»: «между двух революций», «между русско-японской и первой мировой войной, на рубеже столетий, на рубеже миров».
Так, ничуть не отказываясь от декларации своих социальных и политических позиций (сатирические элементы в изображении общего дела их вполне проясняют), портрет эпохи Белый смещает (совмещая) из плоскости политической в плоскость бытийственную, онтологическую, экзистенциальную. Он стремится увидеть изначальное, мучительно ищет сущности бытия, соотносит судьбу человека с историей – без классовой борьбы, без политического анализа. Основная мера его истории – судьба: человека, страны, народа, а по масштабу художественного содержания – и вселенной.
Экзистенциальное историческое пространство «Петербурга» конструируется самыми различными приемами. Здесь и постоянный исторический диалог с Пушкиным, и ни с чем не сравнимая насыщенность историческими реалиями и реминисценциями, и проблема пределов, за которые выходит человеческое сознание и история, и эсхатологические предчувствия самого писателя, и его индивидуальная трактовка истории, и др. Абсолютно оригинален взгляд Белого на историю, которая одновременно неразрывно осуществляется как фарс и как трагедия. Именно одновременно, а не последовательно – от трагедии к фарсу. Неразрывность и синхронность великой трагедии и великого фарса в русской истории начала ХХ века, может быть, наиболее существенное звено, открытое Белым для конструирования экзистенциальной концепции истории.
Менее значима в романе историческая конкретика: исторические приметы, символы места и времени присутствуют, но не в них суть, не в них главное. Более существен сверхобобщенный экзистенциальный аспект романа: предсказание и предостережение о будущем. На его фоне детали исторической конкретики и воспринимаются скорее как эпизоды, частности, граничащие со случайностью. Важнее – сущностное, глубинное, никогда не постижимое до конца, – то, что существует между космосом и хаосом, что движет мозговую игру человека и таинственную мозговую игру истории. И так называемые сатирические элементы в описании революционных акций масс – нечто большее, чем выражение личного отношения к народным порывам. Это очень горькая сатира Белого, «смех сквозь слезы»: он видит, как влекомые какой-то абсурдной силой, неведомым вариантом необъяснимого «енфраншиша», дружными рядами массы движутся к катастрофе, к своей погибели, к апокалипсису.
У истоков концепции истории Андрея Белого – та точка отсчета, перед которой в бессилии останавливается вслед за Достоевским Л. Андреев: «Для меня нет судьи, нет закона, нет недозволенного. Все можно». И мечта Керженцева: «Я взорву на воздух вашу проклятую землю, у которой так много богов и нет единого вечного Бога». Когда нет единого вечного Бога, когда, испытывая пределы интеллекта, человек разрушил совесть (и сам интеллект), цепочка зла – неостановима. И если Л. Андреев стоял лишь у истоков дороги по ту сторону зла, то Андрей Белый как раз и пишет историю, начавшуюся в той точке – «аслапажденья» – от совести, Бога, интеллекта, человечности… Но теперь это не мечта, а именно реальность и история, которая уже осуществляется, и которой уже невозможно не осуществиться до конца. Потому что если нет пределов в самом человеке, ничто извне зло не остановит. Зло – осуществившаяся история – Петербурга, России, 1905 года, Вселенной. Так выстраивается первая линия экзистенциальной истории Андрея Белого – прорыв к сущностям бытия, к изначальным, онтологическим истокам истории.
Апричинность и алогичность этой истории заключаются в том, что в основе ее – логика зла, разрушения, хаоса. Но где у хаоса – логика? Ее больше и нет нигде: ни в мыслях человека, ни в истории. И это вторая сущностная линия экзистенциальной истории Андрея Белого.
И третья линия, может быть, самая страшная: «общая жажда смерти», которою Дудкин упивается «с восторгом, блаженством, с ужасом». Как часто, в какие моменты, по каким внутренним причинам возникает этот суицидальный порыв множества, двигающий историю? Экзистенциально то, что его возникновение необъяснимо. Но он повторяется: по каким законам, по каким причинам прародимые хаосы так себя обнаруживают? Это также один из вполне экзистенциальных, онтологических вопросов Белого в «Петербурге», и столь же экзистенциально-риторических. Невозможно понять, что первично – общая жажда смерти или откровеннейший, чисто животный страх? Да и так ли существенно это знать? История в экзистенциальной интерпретации Белого – и то, и другое.
Субъективен ли Белый в своем экзистенциальном прочтении истории? В той же мере, в какой сами экзистенциальные вопросы можно считать субъективными. Они многое помогают понять об объективном: о совести, о цели любой мозговой игры и цене, которую надо будет платить (и кто будет платить по тем векселям?) за любой исторический «енфраншиш». Помогают усвоить, что ни для кого никаких пределов нет, если нет единого вечного Бога – в душе ли, в онтологической ли памяти человека. Они помогают узнать о хаосе прародимом, который неминуем, если мысль добилась своей автономии и увлеклась мозговой игрой… Такие горизонты объективности открываются экзистенциальному субъективизму Белого через символы места и времени, которые он воссоздает в 1911 году в романе «Петербург».
2
Экзистенциальное слово А. Белого
Весь роман, в каждом его элементе – диалог с традицией и одновременно антидиалог. Такова уникальная природа философичности «Петербурга». Возможности русского философского романа в нем десятикратно потенцированы экзистенциальной субстанцией. При типичной экзистенциальной усложненности произведение Белого искрометно, блестяще, артистично, легко. Это прежде всего художественное произведение. В нем своя система экзистенциальных идей и язык. С этой точки зрения ближайшим к художественному мышлению Белого в «Петербурге» видится Кафка.
Существуют чисто внешние переклички прозы Кафки и Белого: повторы, нагнетения, плетение словесного кружева, воздействие образом, звуком, ритмом. Например, тема холода в доме и семье Аблеуховых, тема бесконечности Петербурга, тема дум, которые думались сами, тема «огненного морока» вечернего Невского, и многое другое удивительным образом соотносятся с колдовскими словесными темами малой прозы Кафки (сборника «Созерцание», в частности). Но суть даже не в них. Они результат, эффект, порой общий для прозы русского и австрийского писателей. Суть в том, что и Белый, и Кафка достигают своей техникой конструирования словесного образа того глубочайшего экзистенциального подтекста, через который часто формируются в художественном произведении философские идеи, более плодотворные и убедительные, чем в собственно философских работах.
Одна из основных концепций русско-европейской экзистенциальной традиции – идея апричинности, алогичности бытия, явлений. Позднее у Сартра она выразится в том, что писатель (в «Тошноте») обнаружит некую правящую миром вторую логику, человеку недоступную и неведомую, от него ускользающую и потому его пугающую. Человек – жертва. Он не может воспринять и объяснить логику бездны бытия; логика жизни перед ней теряет значение. Она неуловима для человека, непосильна для него. Идея апричинности, алогичности реализуется в самом слове, в его абсолютно самостоятельной жизни и у Кафки, и в «Петербурге» Белого. Это слово изначально автономно, замкнуто, не связано с предметом; перед ним не стоит задача выразить (обозначить, назвать) содержание реальности – явления, предмета. В какой-то момент развития текста начинается абсолютно автономная жизнь слова, не зависимая ни от реальности, ни от мысли, ни от чувства, ни, тем более, от явления, этим словом названного. И логика, и причинно-следственные отношения такого абсолютно экзистенциального слова поистине неуловимы: апричинность, алогичность никак не материализованы в образе. Перед нами слово – ажурное, красивое, легкое, артистичное.