Человек Номоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Улыбка разорвала ему рот. Мягкая, добрая улыбка, противореча сказанному. Разгладились складки, ушли желваки со скул.
— А мне бы хотелось, чтоб сын Лаэрта прожил долгую жизнь. Долгую и счастливую. Кто твоя мать, мальчик?
— Антиклея, дочь Автолика.
Геракл долго молчал. Потом сказал невпопад:
— Это судьба. Она сильнее всех. Живи долго, мальчик.
Хорошо, кивнул Одиссей. Поживу уж.
Чего там…
* * *Хрустело утро сочной редькой. Стрелами лука на зубах. Корочкой лепешки.
— Мне сказали, ты хороший лучник. Это правда, мальчик?
— Н-незнаю…
— Должен знать. Иначе как ты попадаешь в цель?
— Я ее люблю.
— Цель?
— Да.
— Я так не умею. И никогда не умел. А жаль. Хочешь, я покажу тебе свой лук?
— Я… конечно, хочу! очень!
…почему-то я плохо запомнил лук великого Геракла. Он был под стать хозяину: большой и вчерашний. С таким луком в руках хорошо грезить, сидя под крышей и слушая дождь. В таком луке спит тысяча смертей, и главное: не разбудить их неосторожным прикосновением. Но другое я запомнил навсегда. В сундуке, аккуратно завернутый в свиную шкуру, лежал колчан со стрелами. Наверное, когда придет час умирать, я бестрепетно встречу приход Таната-Железносердого. Я рассмеюсь ему в лицо, ибо видел смерть, способную убить смерть, несмотря на все ее бессмертие.
Я видел стрелы, омоченные в яде Лернейской гидры.
Лук и жизнь — одно.
Но эти стрелы… этот яд… не знаю, смог бы я наложить хоть одну из них на тетиву.
До сих пор не знаю.
* * *— За тобой приехали! — крикнул Диомед.
Я уже знал, что за мной приехали. Потому что рядом с Диомедом, одетые непривычно дорого — плащи! фибулы! шапки! — стояли дружки коровника Филойтия во главе с самим коровником.
— Радуйся! — сказал мне Филойтий.
И, обернувшись к Диомеду, явно заканчивая не сейчас начатый разговор:
— Так запомни, богоравный. Перевезем. И конницу — тоже.
— Благодарю, — очень серьезно ответил коровнику Диомед, сын Тидея.
ЭПОД
ИТАКА Западный склон горы Этос; дворцовая терраса (Сфрагида)…выныриваю из волн моей памяти. Опять и опять меня захлестывает с головой, топит в былом; я пытаюсь вернуться — всякий раз не зная, удастся сделать глоток свежего воздуха или нет. Вернуться — куда? В когда? Из глубин прошлого — в день сегодняшний? в ночь? ночь перед отплытием на Трою? ночь, которая длится без конца, без рассвета, и впору молиться, чтобы рассвет никогда не наступил… Или мне лучше возвратиться в позднюю осень, когда я после недолгого отсутствия вновь ступил на берег родного острова?
Вновь! на берег!
Я должен пережить это снова! Мое первое возвращение! я должен! чтобы суметь вернуться, отплыв с рассветом, будь он проклят, я должен снова испытать…
Плач в доме.
Это Телемах. Пока едва слышно, но вскоре он наверняка раскричится всерьез и разбудит Пенелопу. Не надо, малыш, не буди маму, она устала, она спит…
Спешу в детскую. Руки в темноте безошибочно находят теплое тельце сына, аккуратно вынимают из колыбели. Нет, вроде сухой. Может, дурной сон? Спи, Далеко Разящий, спи, папа здесь, с тобой, и мама тут, рядом; спи, все будет хорошо. Вот увидишь. Папа уедет, чтобы скоро вернуться к своему мальчику! Слышишь? Я даю тебе слово: я вернусь! клянусь тебе в этом!
Меня можно упрекнуть во многом, но клятвопреступление не в числе моих пороков.
Брожу по террасе, укачивая сына. Телемах успокаивается, его хныканье становится тише… прекращается совсем. Спи, сынок. Ты назван Телемахом в честь друга. В честь кучерявого мальчишки, который рос на Итаке вместе со мной, появлялся и исчезал когда хотел, не спрашивая ничьего разрешения; в честь лучника, научившего меня гораздо большему, чем просто стрельба из лука.
Спасибо тебе, Телемах-старший! Люби сына, как любил отца. Смеешься? Ты не умеешь сравнивать любовь с любовью? Смеюсь в ответ. Я очень хотел бы, чтобы ты отправился со мной под Трою. Но тебе не место на войне. Если бы я мог, я бы тоже остался дома. Впрочем, я не могу; а ты не умеешь.
Или все-таки умеешь?!
Ты даже провожать меня не пришел — но я не в обиде. Я вообще никогда не умел всерьез на тебя обижаться.
На берегу затихают последние отголоски пиршества. Гаснут костры, шумный Эврилох устал орать о заветной тысяче врагов, которую он непременно убьет — сейчас мои доблестные соратники наверняка расползлись по берегу: кто уединился с покладистой рабыней, кто через силу допивает недопитое, а иные уже отдались Морфею, Дремотному сыну Гипноса-Сладчайшего.
Мне бы тоже следовало выспаться перед отплытием. Жаль, у меня осталось очень мало времени. Я учусь.
Учусь возвращаться.
* * *…Когда Форкинская гавань придвинулась вплотную — с ее неугомонными чайками, запахами рыбы, водорослей и жарящегося мяса; когда заскрипел под ногами дощатый настил причала — на какой-то миг все мое путешествие показалось мне сном. Грезой о Большой Земле, оказавшейся совсем не такой, как воображал ее себе четырнадцатилетний басиленок.
Настоящее встречало корабль: мой остров, мой дом мои родители и друзья — мой Номос! Мама, отец, Эвриклея, дамат Алким, Ментор, Эврилох, Антифат — все пришли встречать бродягу!
Как героя.
А мне было стыдно. Сбежал на войну — не добежал. Всех подвигов: куретских стрелков косоруких обстрелял да с женой Геракла переспал.
Не заслуги — позорище.
Возможно, чувствуя это, отец не стал отчитывать меня за побег.
…а может быть, совсем по другой причине.
Вечером, после ужина, когда женщины отправились спать, у нас с отцом состоялся разговор.
Разговор двух мужчин.
Со стороны этот мужской разговор наверняка выглядел весьма странно. Но посторонних рядом не было.
— Опоздал на войну?
— Опоздал.
— Может, оно и к лучшему. Успеешь еще, навоюешься всласть. Как тебе Большая Земля?
— Да, в общем, никак. Итака, только большая. Всего больше: и людей, и грязи. Папа, можно, я… можно, мы корабль снарядим? С дарами?
— С дарами? Кому?
— Диомеду-Аргосцу! Он такой! такой! я к нему — в гости бы…
— Подружились, значит. Что ж, можно и корабль. И в гости. Только остынь сперва, дома побудь — первый раз ведь в мир вышел. Дай маме нарадоваться…
…и тут я проговорился!
— Понимаешь, папа, мне было надо! Тесно сделалось, душно. Здесь мой дом; здесь ты, мама… Это моя Итака! Но чтобы понять это, чтобы научиться любить по-настоящему, мне было надо…
Отец долго молчал. Наконец медленно произнес:
— Птенец вылупился. Яйцо треснуло.
— Откуда?!! — задохнулся я-тогдашний. — Откуда ты знаешь?! Я не хотел ломать скорлупу, я слышал, как она трещит — но не мог иначе. Моему миру пришло время расти…
Думаю, я произносил совсем другие слова.
Но суть не менялась.
— Я знаю. Это участь всех мужчин в роду итакийских басилеев. Так было с моим отцом Аркесием; так было со мной…
— И с тобой — тоже?! Значит, так и должно быть?!
— Так не должно быть. Но нашей семье от этого не легче. Дурная кровь. Ихор Глубокоуважаемых в смертных жилах; серебряная порча. Ведь мой отец был сыном Громовержца, — папа вдруг сделался старым-старым, очень похожим на Геракла. — Нам никуда не деться, мальчик мой, от проклятия крови. Обычно давление ослабевает вскоре после обряда пострижения. И проходит окончательно с рождением наследника. Треск скорлупы. Ведь так?
— Да, папа. Треск скорлупы. Когда я решался, этот треск меня оглушал! А сейчас — ничего. Прошло.
— Странно… — Глубокие складки залегли на лбу басилея Лаэрта. — В твои годы я уже почти не слышал треска. А когда родился ты…
Лаэрт умолк, задумавшись. Я сидел тише мыши, не решаясь прервать размышления отца.
— Может быть, когда у тебя будет сын — тогда… Хотя — не знаю… не знаю. К добру это или к худу? Ты ведь уже привык жить с этим, Одиссей?
— Привык, папа.
— Будем надеяться, это к лучшему. Ведь в твоих жилах течет не только кровь Тучегонителя. Ты сам знаешь, чьим сыном был твой дедушка Автолик.
Я знал.
Но все равно не мог понять: что плохого в том, что в моих предках числятся сам Владыка Богов и Гермий-Психопомп? Наоборот, радоваться надо!
Радоваться не получалось.
Какая судьба уготована тебе, мой Телемах, мой маленький Далеко Разящий, мирно посапывающий у меня на руках? Ведь в твоих жилах тоже серебрится ихор сразу двух Глубокоуважаемых, как называет богов мой папа, а твой дедушка Лаэрт. Сейчас ты спишь, видишь сны; а скорее — ничего не видишь. Но пройдет год, два — и что увидишь, что услышишь ты?