Человек Номоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сирота он, подумалось. Ни папы, ни мамы, подумалось.
Ну их, эти подвиги, подумалось.
Зато папа… мама…
Подумалось-забылось.
…когда двое, стоя на одной площади, чувствуют себя чужими — это сближает.
* * *— Богоравный… Богоравный Диомед! Богоравный…
Он уже на колесницу сел. Уже вожжи в руки взял: прочь ехать. Сейчас, сейчас брызнет грязь из-под колес…
Кинулся Одиссей молодым бычком.
Будь что будет! В тычки погонят злые куреты — ладно!
— Богоравный!.. можно мне…
Обернулся юноша с колесницы. Вот бывает так: один-единственный взгляд меж двоими ударит молнией, и сразу ясно — навсегда. Или друг друга в бою от смерти прикроют, или друг друга в кровной сваре зарежут.
Или — или.
Без недомолвок.
— Если можно, богоравный Диомед, я бы хотел поприветствовать… познакомиться!
Улыбнулся Диомед, сын Тидея. Эпигон; мститель. Росточку небольшого, едва на пядь самого Одиссея повыше. Гибкий, звонкий. Темные кудри по плечам, светлые глаза родниковой воды прозрачней. В тайную синеву отливают, смеются сквозь думы тяжкие.
Увидели рыжего, вот и смеются.
А что смешного?
— Радуйся! — отвечает тайная синева взгляда. — Я — Диомед. Только — не богоравный. Просто — Диомед.
Вот бывает так…
— А я… Я Одиссей. Одиссей, сын Лаэрта, с Итаки. Я сын басилея Лаэрта…
Чужими глазами рыжий себя увидел. Сын Лаэрта! — босой, ноги в трещинах, грязь въелась, не отскребешь. Плащ — рванье, хоть и серебром заткан… был. На голове пожар заревой; курчавое недоразумение. Маленький, встрепанный: воробей. Верно говорил Калхант-троянец: воробей — птица глупая.
За подвигами воробей прилетел, а выходит, что за милостыней.
Улыбнутся воробью лишний раз, и ладно.
— Одиссей? с Итаки? — спрыгнул Диомед-победитель с колесницы. Руку, не гнушаясь, протянул.
Вцепился рыжий в протянутую руку, будто утопающий — в обломок мачты. Все, что было — бурю, дорогу, сердце, душу — в пожатие вложил.
Охнул герой Диомед, сын героя Тидея.
Хрустнула Диомедова ладонь.
— Извини, богоравный… Извини, Диомед! Я… Больно?
Ну конечно, больно! Куда ты лезешь, рыжий, со своей итакийской лапой, к благородным пальцам! Козы к палестрам, бревна к гимнасиям! — и мы, дескать! мы тоже! Стыд наотмашь перекрестил витым бичом: а не суйся, где не звали! Бродяга-побирушка…
Одиссей в растерянности озираться стал. Будто подмогу высматривал. Вон она, подмога: Эвмей-свинопас, да немой пес Аргус, да тень-Старик. Жмутся у стеночки, смотрят.
Малая дружина.
И словно каленым железом ожгло. Новый стыд; поболе прежнего, как седой Олимп поболе лесистого Пелиона будет. Встал за спиной родной Номос; преданностью собачьего взгляда, верностью Эвмеева рябого лица, Стариковскими вопросами на вопросы. Кивком отца, мамиными слезами. Итакой-островом. Броней окружил-отгородил, боевым доспехом, чешуйчатым панцирем, коего вовеки не снять, не продать, не подарить. Я — Одиссей! Одиссей с Итаки! Одиссей, сын Лаэрта и Антиклеи, лучшей из матерей! Одиссей, внук Автолика, Волка-Одиночки, и Аркесия-Островитянина! Я! я!.. я… Вон их сколько, этих «я». Армия. Впору флот снаряжать.
Да, не брал Фивы.
Да, не эпигон.
А так ли оно важно, так ли славно: быть эпигоном?
Сами собой плечи развернулись. Сами собой глаза вспыхнули. Упал драный плащ с плеч царской мантией: сам собой. Складка к складке.
— Понимаешь, Диомед… я лучник. Лучник. Поэтому рука…
Хотелось добавить: потому что лук и жизнь — одно.
Не успел.
Размял Диомед-победитель ладонь покореженную. Шире усмехнулся. По плечу хлопнул:
— Поехали со мной, Одиссей, сын Лаэрта. Будь моим гостем.
…вот бывает так: один-единственный взгляд меж двоими ударит молнией…
* * *Память ты, моя память… тогда, в Калидоне Этолийском, рыжий юнец и слова-то такого не знал — Номос! Как пришло, так ушло, а старое вернулось: стеснение, горячность, радость, преклонение…
Лишь на самом донышке, змеей в кольца, сворачивалось до поры: было! осталось! есть!
Надо будет — вернется.
…Диомед обладал прекрасным качеством: у него было легко брать. Легко и не совестно. Одиссей моргнуть не успел, как оказался обладателем новенького плаща, вкупе с шерстяным, по погоде, хитоном. Вместо сандалий — куретские меховые сапожки. Славная штука, особенно когда подморозило, как сейчас.
Рыжий пожар под косматой шапкой укрылся.
Сыскалась и одежка для Эвмея, и косточка для Аргуса. Много добычи взяли под Фивами, на всех хватит. Еще подумалось: вернусь на Итаку, надо будет отдариться. Попрошу отца корабль снарядить…
Подумалось — не додумалось, ибо Диомед уже дальше тащит.
Куда? — спрашивает рыжий. Ну, ясное дело, не во дворец. По Диомедову лицу видно: ему дворец сей — век бы не видел! Ага, вот: опять заулыбался.
— Пошли к дяде Гераклу? — спрашивает. — В гости?
Как стоял Одиссей, так и присел. В коленках дрожь; в животе комок снега лягушкой вертится, вприсядку.
К Гераклу? в гости? я?!!
А мысли поперек страха успевают: папин папа, Аркесий-Островитянин, вроде бы тоже из Зевсовых сыновей, если не врут для пущей славы… родня, выходит? по Громовержцу-то?
А язык поперек мыслей:
— К двоюродному дедушке Гераклу? Пошли!
Язык, он без костей.
Пошли, значит, пошли. Повезло рыжему: не оказалось Геракла дома. Сказали: уехал к кентаврам. Погостить. Сглотнул Одиссей: на Итаке казалось — увижу могучего, и помереть не жалко. А здесь иначе пригрезилось: увижу — и помру на месте.
От восхищения.
Нет, хорошо все-таки, что двоюродный дедушка Геракл у кентавров. Будем привыкать постепенно. Вот Гераклова жена — Деянира-калидонка — в дом зовет. Статная, ласковая, синеглазая: точь-в-точь мама. Только мама полнее будет. Деянира-то не одной прялкой горазда: и на колесницах, и копьем…
Великому герою — геройская супруга!
И смотрится куда моложе мамы… румянец, брови!.. Афину-Покровительницу такой представить — не в обиду богине! В ножки падаю, в ножки тебе, Заступница! не обделила милостями! привела! познакомила!
…мальчишке ли, неоперившемуся птенцу, бабьи годы уметь-считать? Ей тогда под сорок было, Деянире Калидонской.
Память ты моя… старая сводня.
— Дому этому, и хозяину с хозяйкой, и всем чадам с домочадцами — богов Олимпийских благоволение! Дионис, Зевс, Гестия! Хай!
Как дядя Алким учил, так я и сказал. На стол вином плеснул: богам. Чтоб не опозориться.
— Кушайте, мальчики, кушайте! Хотите, прикажу овцу заколоть? Мяска нажарим, с луком, с чесноком…
Киваю: да, с луком! с чесноком! хочу! — а сказать ничего не могу. Рот сырной лепешкой забит. Некрасиво оно за обе щеки наворачивать, а удержаться сил нет. Изголодался за дорогу.
Только сейчас понял, как изголодался.
Диомед молоко — молоко!!! — пьет, на меня смотрит. Тетя Деянира (бабушка? двоюродная?!) щеку рукой подперла, пригорюнилась, на меня смотрит. Отвык я по пути от чужого сочувствия. Размяк, расслабился; вина невпопад третью чащу выхлебал.
Совсем разморило.
В гостях, будто дома. Тепло, уютно. Вернусь, скажу Ментору с Эврилохом: «Сижу, это я, значит, у Геракла…» — от зависти сдохнут!
— А я, понимаешь, Диомед, бежал. Из дому бежал.
— Бежал? — поражается Диомед, — Зачем? И куда?
Что-то у него язык заплетается. Чуть-чуть. От молока? — или куретское молоко дикое? сливками в голову шибает?
Или это уши мои подводят хозяина?
— Бежал, — вздыхаю. — Я, в общем-то, к тебе бежал, Диомед. На Фивы с тобой идти.
— К-куда?!
Ну вот, теперь он заикаться стал. Точно говорю: куреты дикие, и молоко у них такое же.
Кусается.
— Мне ведь четырнадцать уже! Целых четырнадцать! Меня постригли даже… А я и не видел ничего! Ничегошеньки! Геракл-то в мои годы!.. Я как услышал, что ты в Куретии пируешь, так и понял — война будет!
Уставился он на меня — словно два копейных жала уставил. Оба из синего железа, дороже дорогого.
Надо объяснить.
Вот только вина в чаши долью… себе… бабушке Деянире…
— Так ведь Фивы с запада брать удобнее! — смеюсь. — Это каждому понятно! Твои друзья-эпигоны на востоке внимание отвлекают, а ты — с запада. Наковальня и молот. Правильно? Не «ого-го и на стенку!», а иначе. По-людски. Первый удар — отвлекающий, в Нейские ворота! Ударить, отступить, выманить фиванцев под стены; связать боем. Затем: вынудить бросить резерв к Бореадским воротам! Дальше…