Человек Номоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А то! — ухмыльнулся горбоносый. — Пасем тут, понимаешь… Ну как?
— Пошли!
* * *Помню, тогда я изрядно выпил на празднике. По пьяному делу разоткровенничавшись с горбоносым:
— П-пастухи — люди! — проникновенно вещал я, в очередной раз наполняя чашу. — П-пастыри! Хоть на Итаке, хоть здесь! Вы, потом братья эти… на берегу! Левкон и… и…
— Левкон и Каллий, братья-Ракушечники, — сразу понял горбоносый. — Верно говоришь, Волчонок!
— Милейшие люди!
— Мухи не обидят!
— Накормить! переночевать! всегда рады! Одно слово — люди! А солдаты… козлы шлеморогие! Сперва дразнятся, а обидишься — все на одного…
— Точно, Волчонок! Солдаты — они наипервейшие разбойники и есть! То ли дело мы, пастухи…
— Вот я ж и говорю…
Аэд, которого, как выяснилось, звали Ангелом[45], тем временем затянул песню:
— Воспоем, о други, памятьО могучем славном муже —Хай, великий!Крепость рук его стосильных,Лисью хитрость, острый разум,Верность клятвам!Звался Волком-Одиночкой,Близ Парнаса был хозяинТучных пастбищ…
Я даже не сразу понял: аэд воспевает маминого папу, дедушку Автолика!
Сельчане одобрительно зашумели, почти сразу умолкнув, чтоб не мешать песне. Мы слушали вместе со всеми: я, Эвмей и мой Старик. Не знаю уж, почему я глянул в его сторону; Старик склонил голову набок, глубокие складки залегли у него на лбу, а глаза блестели двумя звездами. Отсветы пламени из очага? Я никогда не видел, чтобы Старик плакал…
Ангел последний раз тихо перебрал струны — и общий вздох ветром прошел по толпе.
— Помянем Одинокого Волка! — поднял чашу горбоносый.
— Помянем!
— Человек! человек был! настоящий!..
— В кулаке держал!
Выкрикнув последнее, горбоносый зачем-то хлопнул меня по плечу.
Я хотел ему сказать, что Волк-Одиночка — мой дедушка. Но не сказал. Подумают: хвастаюсь…
На другой день путники отсыпались едва ли не до полудня. Однако трапезничать не остались — пора было идти дальше.
Ангел увязался следом. Заявил, что военный поход — именно то, что нужно ему, аэду, для сочинения великого гимна богоравным героям, который несомненно прославит их, героев, в веках — а заодно и его, недостойного служителя муз.
— …которые вчера чуть не надрали тебе задницу! — не удержался Эвмей. Аэд сделал вид, что обиделся, но вскоре ему надоело, и Ангел принялся на ходу слагать обещанный гимн богоравному Одиссею со товарищи.
Одиссей только диву давался, что способен сочинить аэд на пустом месте.
А вообще с Ангелом шагалось куда веселее.
…аэд-невидимка! ты, что скрипишь стилосом в ночи, сочиняя небылицы! Тебя зовут не Ангелом?!
СТРОФА-II
Я — ОДИССЕЙ С ИТАКИ!
Ангел покинул нас незадолго до калидонских ворот. Покинул по-критски, не прощаясь: был и сгинул. Но я не заметил исчезновения аэда. Я пребывал в восторженном забытьи. Мои ноги — босые, черные от грязи, сбитые в кровь ступни! — попирали не землю. Нет! они попирали легенду. Мои глаза — слезящиеся, воспаленные, с набрякшими от усталости веками! — видели не холмы и деревья. Нет! они видели воплощение славы! обитель величия! Всякий лог мог служить некогда пристанищем Калидонского вепря. Всякий склон, бородатый от маквиса-колючника, — местом, где нынешний басилей Ойней (встречные этолийцы за глаза звали его Живоглотом) получил в дар от Диониса волшебную лозу. Всякий старик мог оказаться соратником неуязвимого героя Мелеагра; всякая старуха могла помнить охотницу Аталанту, соперничавшую с богиней Артемидой.
Я шел по земле легенд и подвигов.
…кровосмесительства, сыноубийства и ударов в спину. Одна и та же земля: Калидон.
Я шел.
Следом тащились Эвмей с Аргусом, равнодушно считая ворон. Они ничего не понимали в истинном величии. А я мог не есть сутками, питаясь одним восторгом.
В ушах мягко похрустывал, расширяясь, мой Номос. Вся дорога, оказывается, была лишь прологом к осознанию главного. Что известно с детства, но известно как бы вообще, без реального воплощения, когда наконец понимаешь дважды, умом и сердцем: правда. Мир не ограничивается пределами Итаки. Папа, мама, Эвриклея и дядя Алким — еще не все люди. У каждой реки свой бог; их множество. У каждого пути свой путник; их множество. Медь небес, плоская ладонь земли — больше, шире, просторней…
Я шел — грязный, оборванный омфалос, пуп Мироздания.
Моего Номоса.
Как и вы — вашего.
Если хотите, можете тоже уехать воевать под Трою.
Я даже одолжу вам пергамского копейщика, который ночами грезит о моей печени.
* * *В город вошли без особых тягот. Стражники, увлеченно игравшие в кости, махнули на бродяг рукой: товара при них нет, значит, пошлину снять не за что, а вставать и гнать прочь — себе дороже. Ты встанешь, а Диокл-обманщик скажет, что «тройного быка» выбросил. Проверяй потом…
Пусть их идут.
Оборванцы.
На базарной площади, где Эвмей мигом подрядился на разгрузку за обед для троих, Одиссей узнал трагическую новость. Окончательную и бесповоротную. Диомед, сын Тидея, не просто ушел с войском на соединение с другими эпигонами. Тогда можно было бы попытаться догнать. Диомед ушел давно. Пожалуй, Одиссей еще только высаживался в Акарнании, а конница куретов во главе со своим юным вождем уже неслась на Фивы — через Озольскую Локриду, мимо святых Дельф, по беотийским равнинам…
Семивратные Фивы пали без участия итакийца.
Он опоздал.
Сейчас весь Калидон жил иным ожиданием. Диомед-победитель не сегодня-завтра должен был вернуться. Деда своего, басилея Ойнея, скидывать. Победителю все можно. Особенно если победитель — общий любимец. Басилея Ойнея местные тоже любили, но не так, как молодого Диомеда.
Иначе.
Втихомолку друг дружке рассказывали: как бы они Ойнея-Живоглота любили, попадись к ним почтенный старец в руки без басилейского венца. И главное — без охраны.
Одиссей даже порадовался, что на Итаке все за папу — горой. И дедушек своих, хоть Автолика, хоть Аркесия, папиного папу, он никогда бы скидывать не стал. У него хорошие дедушки. А здесь сказал одному калидонцу, что дедушки хорошие бывают — на смех подняли. Не драться же со всем базаром?!
Лучше молчать.
Вот так, молча, двое суток и проторчал у ворот басилейского дворца.
Ждал.
…дождался.
* * *Память ты, моя память! С утра крысы побежали прочь. Мордочки — остренькие. Глазки — шныряют. И в лапках — узелочки, сверточки… Стража удрала первой. Хорошая стража у басилея калидонского! Сотник даже сандалию на ступеньках забыл. Правую.
Вон, валяется…
Сразу стало ясно: гроза на подходе.
А первый удар грома пропустил. Отбежал по большой нужде: не у дворцовых стен же справлять?! Туда-сюда, пока вернулся, они уже в ворота втянулись и створки за собой заперли. Крепко-накрепко. Кто они? — куреты. Местные. Диомед небось первым въехал… опять ждать надо! Обида горше пыли: герои в ворота, оборванцы у ворот, герои входят, оборванцы ждут.
Спешил сюда, думал… Ангел говорил: титан тоже думал, да в Тартар попал.
Потом на площади торчал. Калидонцев собралось: море. Полсотни, наверное, а может, и сотня целая. На Итаке такое сонмище в одном месте не собрать. Из-за спин тянулся, Диомеда-Победителя выглядывал. Проклинал свой малый рост. Сперва перед народом старенький дамат чирикал, по табличке: басилей Ойней… признаю права наследника, законного и единственного… Диомеда, сына Тидея, внука вышеупомянутого Ойнея… Сердце екнуло: высмотрел! Вон он, Диомед!
А много ли видно из-за спин с головами?
Почитай, ничего толком не разглядел.
Молчали вокруг калидонцы. Губы жевали. Думалось: они от радости все небо шапками забросают. Нет, тишина. Первый лед, не тишина — того и гляди, хрустнет… обломится в стылую жижу.
Плохо видимый, стоял герой Диомед — эпигон, сын Тидея, покоритель Фив Семивратных. Был любимец, стал наследник, единственный и неповторимый; а всем понятно — владыка.
Хмурый, озабоченный юноша.
Не его это был Номос. Не его Мироздание. Гостем он стоял в этом здании, Диомед Тидид, с подвигами под мышкой, с мрачными бойцами в меховых плащах за спиной; незваным, нежеланным гостем. Слава была, а счастья не было.