Человек Номоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На Калидон? — Дядька завертел головой, словно надеясь высмотреть Калидон прямо отсюда. — А на кой тебе Калидон?
— Нужен, — Одиссей начал испытывать раздражение. — Иду, значит, в эпигоны. Воевать.
Последнее он добавил, чтобы заранее пресечь дальнейшие вопросы.
— Дык ясен пень! куда ж еще идти такому герою! А лодку, выходит, с собой потащишь?
— Зачем? — удивился Одиссей. — Здесь оставлю. До возвращения. Или тебе продам!
Мудрая мысль! Еще сопрут, лодку-то, до возвращения… Много за такую посудину не выручишь, но харч пригодился бы: взятый из дому запас стараниями проглота-Аргуса изрядно истощился.
— Или тебе лодка не нужна? Ты, небось, пастух?
— Пастух, пастух! — заржал Дубинщик сивым мерином. — Сидим тут с братаном, пасем…
Повеяло родиной. Что наши итакийцы, что этот! Словно по-прежнему дома. Вон и серьга у Дубинщика в ухе знакомая — капелька меди.
Одиссей машинально коснулся своей, железной серьги: отцовского подарка. Кроме нее, из украшений он взял только дешевый перстенек, доставшийся маме в наследство от дедушки Автолика. Мама надевала перстенек лишь раз в году, в день смерти деда. Перстень был простым, медным, без самоцветов; зато на нем был искусно вырезан волчий профиль — личный знак Автолика, Волка-Одиночки. Одиссей взял украшение на память сразу о двоих: о маме с дедушкой.
А еще — как залог возвращения.
— …ай, лодку продаешь? Тут думать надо. Братана кликнуть… Ай, небось, за свое корыто дорого спросишь. У нас, бедных людей, и не найдется столько?
Похоже, Дубинщик издевался.
— Еды возьму, — постепенно закипая, ответил Одиссей ледяным тоном. — Сколько унесу. И вина бурдюк. Лодка того стоит.
— Ай, Левкон, беги сюда! Герой лодку продает! Торговаться будем!
— Лодка? — Из зарослей ракитника возникла другая ряшка, точное подобие первой. — На кой нам лодка? Ежели приплатит, тогда ой!.. тогда возьмем. Сандалии пусть докладывает. И котомку.
Левкон стал с завидной резвостью спускаться вниз, а у Одиссея закололо в крестце. Дурное предчувствие. Наверное, сон про Тезея оказался вещим…
— Ты, Левкоша, не гоношись! — Дубинщик расхохотался, мимоходом щелкнув себя по медной капельке, висевшей в мохнатом ухе. — Ай, славная лодка у парня. И сам парняга славный. Герой! За его посудину трех барашков — мало будет! Только ай! куда герою с бараном на плечах идти?
Одиссей представил себя в походе с бараном на плечах.
Кивнул, соглашаясь.
— Ай, ты гость или не гость? Пошли, обедать будем! На сытое брюхо торговаться сподручнее…
Подбежавший Левкон, перехватив взгляд Дубинщика, закивал так, что стало страшно: оторвется башка, покатится в воду! Это, наверное, потому, что у самого Левкона серьги нету…
Братья-пастухи оказались милейшими людьми. Хоть зови их переехать на Итаку! Без лишних вопросов они накормили до отвала и Одиссея, и Аргуса (последнее было истинным подвигом!), наполнили бурдюк вкуснейшим вином, заодно всучили круг овечьей брынзы — в итоге Одиссеева котомка раздулась до неприличия.
В придачу «ай! ой! юному герою!» была едва ли не насильно вручена оловянная цепочка с кулоном из агата. Дескать, за такую хорошую лодку сколько ни дай, все мало…
Левкон самолично проводил юношу до уходившей в гору тропинки, показав нужное направление — и вскоре Одиссей с псом выбрались на наезженную дорогу,
…А еще спустя полчаса за спиной послышался мерный топот и скрип колес.
* * *Одиссей потеснился к обочине, уступая дорогу процессии. Нога соскользнула в рытвину, подол плаща разом намок от обильных брызг. Проклиная собственную неуклюжесть, рыжий юноша уставился в землю, надеясь, что чужие насмешки минуют его.
Стук копыт приблизился.
Замедлился.
Остановился рядом.
— Радуйся, достойный путник!
Бдительный Аргус заступил хозяина. Горло собаки напряглось, и легкое, еле слышное сипение, напоминающее скорее гадючий шип, вырвалось наружу. Всякий, знающий Аргуса не понаслышке, понял бы намек; а не знающий понял бы тоже, едва увидев вздернутую губу пса, из-под которой сверкали убедительные доводы в пользу миролюбия.
— Тихо, Аргус! тихо! свои…
Одиссей поднял взгляд. Напротив стояла колесница, запряженная двумя смирными кобылками. И лицо колесничего — рослого мужчины средних лет, одетого не столько богато, сколько опрятно, — дышало приветливостью. Обладай рыжий проницательностью, приходящей с годами, он бы отметил: резкие складки у рта колесничего, трепет крыльев плоского, утиного носа — все это выдавало человека гордого и честолюбивого, обладающего властью, пределы которой никогда не казались ее обладателю достаточными.
Сейчас колесничий смотрел не на путника с собакой и даже не вперед, на дорогу, а в мутное небо. Туда, где вились чернобокие ласточки, шумно бранясь с оголтелыми жуликами-воробьями.
— Воистину свои, благородный юноша, Я Калхант-троянец. Прорицатель, внук Аполлона, — представился колесничий с тайным удовольствием. Видимо, собственное имя было ему по душе.
Одиссей еще отметил: имя отца Калхант назвать забыл. Или не захотел. Ну что ж, вежливость за вежливость.
— Меня зовут Одиссеем, о мудрый прорицатель Калхант. Просто Одиссеем, ни больше ни меньше.
Позади колесницы скучали солдаты в кожаных доспехах: десятка два. Пластины панцирей сверкали каплями росы, и казалось: доспех каждого взмок от пота. Солдатам была абсолютно безразлична беседа прорицателя со встречным мальчишкой; солдаты жили от привала к привалу. Рядом с ними и в то же время — особняком, не смешиваясь с мужчинами, стояла высокая девушка, разглядеть которую подробнее у Одиссея не было возможности, впрочем, солдаты также относились к девушке с полным безразличием, даже не глядя в ее сторону.
Девушка слушала беседу с интересом.
— Кружение птиц подсказывает мне, — Калхант поправил жреческий венок из цветов и лавра, продолжая глядеть ввысь, — что наша встреча неслучайна. Как неслучайно все, творящееся под медным куполом небес. Крики ласточек утверждают: наши пути еще не единожды пересекутся. Общие испытания падут на нашу долю, и судьба одного будет часто зависеть от судьбы другого.
— А что говорят воробьи? — поинтересовался Одиссей.
Ему внезапно захотелось, чтобы воробьи посулили им с Калхантом — по всему видать, прекрасным человеком! — гору военных подвигов и память поколений.
— Чирикают, тупицы, — Калхант мигом развеял мираж. — Жрать хотят. Воробей — птица глупая. Ни один уважающий себя птицегадатель не опустится до гадания по воробьям. Орел, голубь, ласточка, наконец, — но воробей?!
И сразу, без перехода, бросив изучать небеса:
— Я еду из Ализии в обильный благочестивыми людьми Астак, куда меня пригласили для прорицания воли Деметры-Фесмофоры[41]. Городишко, надо сказать, так себе, но дороги прорицателя в руках богов. Если нам по пути, могу подвезти.
У прорицателя оказались чудные глаза: совиные. Россыпь искр, желтое на сером. И черные иглы зрачков — навылет. Такому филину не с Аполлоном — с Афиной-Совой в родстве состоять.
Счастливый случай? совпадение?!
Дважды упрашивать Одиссея не пришлось. Рассыпавшись в благодарностях, он не без опаски вскарабкался на колесницу — гогот солдат резанул по сердцу; спустя мгновение процессия тронулась дальше.
Аргус трусил обычной рысцой, время от времени беззвучно разевая пасть на кобыл. Хозяина везете, дуры! бога живого! — а ну, без глупостей!..
* * *Привал застал их возле речушки, грозившей со временем превратиться в откровенное болото. Встреченный на берегу рыбак живо согласился обменять дневной улов на бронзовое запястье; Калхант же заметил, что людям благородного происхождения есть рыбу зазорно.
Вручил десятнику еще одно запястье — широкое, в виде рифленой полосы — и послал за рыбаком в селение: сменять на двух-трех овец. Кстати, девушка тоже исчезла чуть погодя, забыв вернуться к трапезе.
Девичья память — короткая.
Одиссей, искренне желая быть полезным, предложил свои услуги в походе за овцами или чистке рыбы, но прорицатель еще раз заявил о достоинстве людей благородного происхождения. И рыжий — в придачу красный как рак от слов Калханта — пошел собирать хворост для костра.
Такую кучу припер — солдаты только диву давались, охая.
…по сей день кажется: вкуснее обеда я не едал.
Насытившись, решили сразу в путь не трогаться. Толкование воли Деметры вполне могло обождать лишних полдня, ибо плодородие, в отличие от войны или, скажем мора — вещь долгая, торопливости отнюдь не приветствующая.