Иван Грозный - Валентин Костылев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Монах шел молча, потом около оврага вдруг ни с того, ни с сего упал и покатился по его склону.
– Эй, кубарик! Да ты проворный. Ребята, вяжи его! Попу все одно не обмануть Васьки.
– Отпустите, братчики! Недосуг мне! – взмолился, распластавшись на снегу, инок.
– Ты у нас Мирошкой не прикидывайся! Нас не проведешь. Тут, брат, хоть и много дыр, а вылезти все одно негде. Коли к нам попал, никакая обедня тебе не поможет.. Божий закон проповедуй, а царской воле не перечь!
Стрельцы крепко связали монаха, взвалили его на коня и повезли в Кремль. Всю дорогу он умолял отпустить его, не позорить.
В Расспросной избе его развязали, осмотрели с фонарем со всех сторон, спросили, кто он.
– Слуга Господа Бога и царя Ивана Васильевича, – простонал инок, разминаясь после неудобного лежания на конской спине.
Приглядевшись к лицу монаха, Василий Грязной воскликнул:
– Ба! Лицо-то знакомое!.. Ба! Да, никак, Никита Борисыч? Боярин Колычев? Не так ли? Давно ль монахом ты, боярин, стал?!
Колычев всхлипнул, отвернувшись.
Григорий Грязной рассмеялся, потирая руки.
– Бог не забыл нас! Рыбка знатная! Игумен Гурий оказался недурен! Заприте его, братцы, под семью замками, приставьте караул крепкий, а завтра мы доложим о нем его светлости батюшке государю Ивану Васильевичу. Чую недоброе дело! Не всуе дядя залез в рясу!
Колычева втолкнули в каземат.
Утром в пыточном подвале сам царь Иван Васильевич допрашивал Никиту Борисыча, который с убитым видом лепетал трясущимися губами:
– Прости, великий государь! Бес попутал! Не своей волей... Нечистая сила одолела!..
Царь приказал палачу готовить пытку.
Боярин пал в ноги Ивану.
– Не пытай, отец наш, Иван Васильевич! Все тебе поведаю, все поведаю честью, без понуждения, как на духу.
Палач, как всегда, деловито разводил огонь в тагане, раскладывая орудия пытки, звеня железом, не глядя ни на кого.
– Все я знаю и сам! – сказал царь. – У тебя, боярин, такой же, как и у всех Колычевых, лисий хвост да волчий зуб. Худую увертку придумал ты, чернецкую рясу напялив. Теперь ты поведай мне: почто нарядился ты монахом и где ты был в ту ночь?
Глаза Никиты Борисыча наполнились слезами.
– Никакого умышления противу твоего царского величия не было на уме у меня, у холопа твоего верного. И не для того яз пришел в Москву и людей привел, чтоб недоброе супротив тебя учинять, а чтоб служить тебе правдою.
Иван Васильевич насмешливо улыбнулся, услыхав слова «цесарского величия».
– Явился в Москву не для того, а сотворил «того». Кайся, не лукавь, молви правду! Где ты обретался в ту ночную пору?
– И не сам яз туда забрел, великий государь наш... Люди соблазнили: сам яз мало знаю, живу вдалеке.
– Говори, где ты был и что́ делал?
Лицо Ивана Васильевича стало грозным.
Глаза насквозь пронизывали смятенную колычевскую душу.
– У Сатина находился в дому и грешные речи там слушал... Тьфу! – Колычев стал брезгливо отплевываться. – Сам ни словечка яз не сказывал, токмо слушал.. Клянусь всем своим родом, своей жизнью и боярской честью!
Глядя искоса на разведенный в углу огонь, на все эти щипцы и железные прутья, на безбровое, безволосое лицо ката, боярин Никита Борисыч рассказал, что видел и слышал в доме Сатина. Об одном, однако, он умолчал, что бояре обсудили не мешать войне с Ливонией, а, наоборот, со всем усердием громить Ливонию, добиваясь тем самым, с одной стороны, доверия и расположения царя, с другой – наибольшей погруженности царя Ивана Васильевича в ливонские дела, чтоб от того выгода Крыму и Польше была явная.
Больше всего он порочил князей Одоевских, особенно Никиту Одоевского, которого втайне издавна недолюбливал, еще со времен казанского похода, за его расположение к царю. Вообще Никита Борисыч порочил всех тех бояр, которых ему было не жалко и с которыми когда-либо он имел местнические счеты.
Выслушав его, царь спросил:
– Обо всем ли ты мне поведал, что было? Не утаил ли что с умыслом? Не говорили ли там чего о князе Владимире и о заволжских старцах?
– Пускай убьет меня ворог на войне иль дикие звери растерзают в пути, ежели хоть крупинку утаил яз, не поведав тебе, великий государь!
– Был ли Курбский на том сборище?
– Нет, батюшка-государь, чего не было, того не было.
– А знал ли Алексей Адашев о том сборище?
– Так яз понял из речей Сатина и Турова, будто ему неведомо то было, ибо просили у Сатина бояре, чтоб никто Алексею о том не говорил ни слова... держали от него втайне.
Выражение лица у Ивана Васильевича смягчилось. Царь и сам не допускал, чтоб Адашев строил козни против него; считал его, несмотря на разногласия о войне, честным.
– Об отъезде в Литву, либо в Польшу, либо в Свейское государство сговора не было?..
– Нет, батюшка наш, пресветлый Иван Васильевич, не было, да и быть не могло...
– Не могло? – переспросил царь, пристально глядя в лицо Колычеву.
– Клянусь памятью своего батюшки и своей матушки, что и в помине того не явилось. Да и сам яз пошел на то сборище не ради чего-либо худого, а так, любопытства ради! Обитаю яз в лесу и ничего не знаю о московских делах, думал: тут кое-что и узнаешь... Вот и пошел... Прости меня, батюшка Иван Васильевич, попутал меня окаянный, а так я, кроме любви к тебе и холопьей преданности, ничего в сердце своем не имею.
Царь тяжко вздохнул:
– Эх вы, слуги сатаны! Одному Богу молитесь, другому кланяетесь... Не верю я, Никита, и твоим слезам! Одна скатилась, другая воротилась... Кто всем угодлив, тот никому и непригодлив... Мои бояре – сухие сучья, молодых, свежих листьев на них никогда не будет. Вот и ты такой, как я вижу тебя. Можешь ли ты мне сказать о своем брате, будто он никогда не осуждает меня, будто Иван Борисыч мой честный, преданный единомысленник?
Колычев задумался. Сказать правду страшно, а соврать еще страшнее.
– Не гневайся, великий государь! Не единомысленник он твой... Нет! – задыхаясь, давясь, растерянно пробормотал Колычев. – Не хочу яз кривить душой.
– Спасибо и на том.
Немного подумав, Иван Васильевич сказал:
– Приблизил бы я тебя к себе, чтоб ты прямил мне и всю правду о своих друзьях доносил бы мне, царю своему, но... не заслужил ты того, не можешь ты быть моим глазом и ухом... Недостоин, ибо нет у тебя единомыслия со мной... Честная и светлая голова двоим не служит. Чтобы стать моим человеком, моим честным слугой, нужно отречься не токмо от товарищей, но и от отца, и матери, и детей.... Где же мне теперь иметь к тебе веру? Пытать тебя я не стану, отпущу с миром, но...
Царь на минуту задумался. Потом, указав рукою на ката, сказал:
– Да будет он нашим послухом![44] Ежели где бы то ни было, а наипаче на войне, учнешь ты хулу на меня возводить и откроешь тайну о моем допросе тебя и о пыточной келье моей, то жди Божьей кары в том же месте. Где то совершишь. Не меня ты опорочишь, не мне ты зло сотворишь, а моей власти царя всея Руси. Оное равно измене царству, особливо ежели в дни брани хула на владыку возводится. Неволить тебя я не буду, чтоб стал ты моим верным помощником, но и чтоб ты стал тайною помехою моему делу, того не стерплю А за правду, сказанную здесь, спасибо и отпускаю тебя с миром. Иди и помни мои слова.
Колычев вышел в земляной коридор пошатываясь, обессиленный сидением в каземате, страхом и пережитым волненьем.
Царь долго с хмурой улыбкой смотрел ему вслед.
– Гаси огонь! – сказал он кату. – Вот коли так бы легко мне было погасить огонь злобы моих бояр! Тот огонь сильнее пыточного огня. Нам с тобой не погасить его! Не пересилить!
* * *Заутра – выступление в поход.
Иван Васильевич, поднявшись в свою палату из пыточного подземелья, стал на колени перед иконами и долго с усердием молился. До тех пор молился, пока к нему в дверь не постучали. Поднявшись с пола, он сел в кресло, крикнув, чтоб вошли.
Появился тот, кого царь ждал, – Алексей Данилыч Басманов, любимый его воевода, дородный, всегда веселый, мужественный красавец. Он низко поклонился царю.
– Допрашивали! – сказал Иван Васильевич с улыбкой. – Покаялся. И брата своего не пощадил. Однако в походе присматривай за ним. За теми тож, о ком мы с тобой говорили. Переметная сума и он, как и другие. Пускай Васька Грязной будет близ него. Чуешь? Телятьева с собой возьми, коли под Нарву пойдешь. Надо, чтоб верные мои люди не зевали, да не зазнавались... не болтали попусту.... Тайну умели б блюсти, не делая порухи крестоцелованию... Ну, с Богом! Служите правдой, а я не забуду вас...
После ухода Басманова Иван Васильевич долго сидел в кресле глубоко задумавшись. Трудно ему было в эту ночь заснуть.
Несколько раз он заглядывал в опочивальню, подходил к ложу, приготовленному постельничим для спанья, но тотчас же отходил прочь и садился снова в свое любимое кресло, убранное леопардовыми шкурами, подаренными ему английским послом Ченслером. Здесь он, в полусне, и провел эту ночь.