Из моих летописей - Василий Казанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из моих летописей
I. В девятьсот девятнадцатомВ начале мая девятнадцатого года меня выпустили из заразного барака. Тиф как тиф — сыпняком в то время никого нельзя было удивить. Остался в живых — чего же еще? Поэтому, вернувшись в институтское общежитие, я взялся за учебники еще ретивее, чем прежде. Большой разбег хотел я взять весной и летом девятнадцатого.
Ведь студентов тогда не ограничивали строгие рамки курсов, лишь бы подготовился, а то сдавай любой предмет (конечно, не забегая слишком уж вперед).
Пусть голодно до невозможности, пусть одежда вопит о замене, пусть сам подорван тифом — все равно учиться!
В суровое время, в октябре 1918 года, съехались в Петроградский лесной институт человек двадцать пять его бывших студентов, больше из демобилизованных после германской войны.
Лесной, как и все вузы, бездействовал.
Приверженцы учения с отчаянной настойчивостью штурмовали институтское начальство. А ректор и вообще весь совет института решительно не знали, как быть с этой горсткой неистовых.
И мало-то их было, и не верилось-то, что хватит у них сил и духу учиться в том голоде, холоде, во всей той разрухе, которые одолевали всю Россию и особенно зло терзали Петроград.
Сомнения устранились совершенно неожиданно и поразительно просто.
Казалось, какие там институты, какие студенты, когда на Советское государство навалилась гражданская война, интервенции, голод, тиф… Но Ленин с всеобъемлющей широтой умел глядеть поверх страшного сегодняшнего дня истерзанной России и знал и видел дали грядущего: новой, Советской России нужна своя интеллигенция, свои специалисты, свои инженеры. Значит, необходимо их готовить!
И Совет Народных Комиссаров обязал Наркомпрос организовать прием на первый курс во всех вузах на территории, где установилась Советская власть.
Ну а если быть первому курсу, так почему не воскреснуть и второму и третьему?
На первый курс пришло человек пятнадцать, а второй-третий составили те самые двадцать пять — вот и весь институт.
Пока события гражданской войны развертывались где-то вдали, на Дону, на Кубани, нам еще можно было заниматься науками, но, когда в мае девятнадцатого над Питером нависли отряды Родзянко — Юденича, стало не до учебников. И пошли мы в военкомат. А там решили послать нас в формирующийся «речной минный дивизион».
Но не успел еще этот дивизион до конца родиться, как десятеро студентов-лесников (конечно, не из первокурсников), в том числе и я, по решению высших петроградских властей и в порядке мобилизации с 28 мая были переданы Николаезской (ныне Октябрьской) железной дороге. Даешь ей лес, древесину! А главнее всего, даешь дрова паровозам! Лишь они могли спасти жизнь дороги!.. Ведь уголь, нефть оставались пока у белых.
В правлении Николаевской дороги организовался Железнодорожный лесной комитет (Желеском); он и забрал себе студентов, назвав их «лесными техниками» и разбросав по лесам вдоль линий Петроград — Москва и Бологое — Полоцк.
Не бог весть что за специалисты достались Николаевке. И недоучки, и опыта никакого! Но на безрыбьи и рак рыба; старая-то интеллигенция в немалом числе растерялась на войне, а какая-то часть ее «впала в саботаж»…
Нам поручалось, разобравшись в межах лесных дач, спешно обыскивать лесные массивы внутри этих границ и срочно отводить самолучшие делянки для железнодорожных лесоразработок.
Вот так я попал в самую высокую часть Валдайской возвышенности, «Валдайских гор».
Деревни здесь, как во многих местностях российского севера, были невелики. Зато какие постройки красовались вдоль улиц! Избы из самой добротной сосны стояли просторные, высокие, как бы двухэтажные (низ — подызбица служила кладовой). И каждый основательный хозяин имел их две — зимнюю и летнюю (через сени). Крутые драночные кровли вместе с нарядными крыльцами и резными наличниками окон придавали жилью не только красоту, но и приветливость.
Такие рослые и прочные дома со столь обширными дворами могли возникать лишь в подлинно лесной стороне. И правда: леса здесь разливались, как море, а деревушки со своими клочками полей просто терялись среди безмерных боров, раменей и моховых болот.
И когда я понял всю необъятность здешних лесных раздолий и узнал, что они слишком хорошо знакомы с лесопромышленником и с его беспощадным топором, мне стало не по себе.
Как же тут разобраться? Как найти участки, нужные дороге и уцелевшие от этого топора? Как еще определить местонахождение разысканных и отведенных для дороги участков богатого леса, чтобы их нашли десятники и прорабы лесозаготовок?
Ведь никаких планов на лесную стихию не было.
Бологовский лесничий, в котором я рассчитывал найти спасителя, дал мне только список лесных «дач», расположенных по догадкам где-то в «сфере» моего отрезка железной дороги.
Этот старичок с серебряной головой и не менее белой бородкой грустно поведал мне:
— У меня леса бывшие частные. Казенных тут почти не было. После национализации ездили по местам комиссары, собирали у бывших владельцев планы. Много ли было собрано и куда это девалось, никто не знает. Ваши дачи, вернее всего, где-нибудь около деревень Черны Боры, Кузнецово, Горки, Сопки, Заболотье. Может быть, и еще где-то. Но вы повнимательней поищите возле этих деревень.
Искать, да еще повнимательней! Словно это рассыпались иголки по щелястому полу!.. Пропадешь!
Но выход нашелся.
В этой прекрасной стране берендеев хороши были сами берендеи — кряжистые, бородатые (даже деревня нашлась Долги Бороды). Небыстрые, но способные ко всякому делу, они много чего умели: пахать и жать, кожи мять и дома рубить, пчел водить и охотничать-рыбачить. А главное, были берендеи привычны к лесу. Иные деды всю жизнь охотничали или служили лесниками огромных лесных урочищ. Такие старики знали окрестные леса как свои пять пальцев, не хуже заправских леших. В них-то, в таких дедах, я и находил спасение при розыске лесных дач и меж.
Я не ошибусь, если скажу, что крестьяне-охотники (настоящие охотники, а не случайные «стрельцы») — люди незаурядные, умные, интересные. Меня накрепко убедили в этом те знакомства, что выручали на желескомовских изысканиях.
Эти деревенские старики показывали себя зоркими и толковыми знатоками житья-бытья и повадок лесных зверей и птиц, но главное, нередкие из них умели по-своему мудро и широко взглянуть также и на жизнь человеческую, подходя к общественным явлениям со своей собственной философией, очень своеобразной и очень разной.
С высокого холма далеко видны гряды, валы, бугры — то они темнеют хвойным лесом, то ярко зеленеют, желтеют и краснеют березняками и осинниками. Взберешься на сосновую гряду, что залегла над болотом, изогнувшись огромным серпом, и видишь — вон ельник там, за открытой мшариной. Так и манит он чем-то затаенным, большой и захватывающе интересной звериной жизнью, а может быть, и скрытой своей памятью о древних селениях раскольников… Ведь следы исчезнувших деревень здесь не редки. По вековым ельникам сколько их, «грудниц», груд камней, собранных на старинных пашнях![4]
Пройдешь через еловую гряду — и опять перед тобой откроется седая гладь мохового болота. И вновь за болотом по холмам да кряжам волны лесов, дали подернуты сизою мглой и то там, то тут, куда ни взгляни, снова просвет, снова глухое, молчаливое болото. Вечность, полная невозмутимого покоя, лежит на нем, и корявые, всего-то в рост человека, сосенки с лишайниками на ветвях кажутся безмерно древними. Тяжела ходьба по болотным мхам, но зато как заманчиво ждет тебя там, впереди, суходольный лес, как зовет он, как обещает! Никогда ты не узнаешь, что именно он сулит, но, может быть, эта неизвестность и влечет?
…Приблизишься к краю болотины, где соснячок чуть покрупнее и погуще, а багульника под ним побольше, — вдруг шумной россыпью поднимется выводок белых куропаток, засверкает снежными маховыми перьями и подкрыльями, которые у них и летом не рыжеют. Выстрелить — где уж! В руках папка с таксаторским журналом, а ружье — за плечами, но как обрадует эта вспышка жизни после надоевшей сфагновой пустыни!
А как ярко зелены мхи, сплошь затянувшие землю под старым ельником, где покой велик и особенно слышен при мягком шуме хвои под ветерком! А сосново-березовые окрайки болот с густым черничником и темно-зелеными подушками кукушкина льна! А края боровчин над суболотями с шуршащими под ногой кожистыми листочками брусничника и багряными гроздьями ягод!
Идешь и любуешься лесом… Любуешься иной раз и своим поводырем. Вот шагает рядом семидесятилетний Андрей Макричев, весь какой-то светлый то ли благодаря большой снежно-белой бороде, то ли по милому лирическому характеру.
Водил он меня по лесам вокруг деревни Горки, показывал межевые старинные ямы и рассказывал, как сын отобрал у него хозяйство, а в том числе и ружье: «Ты, мол, тятя, и петлями птюшку поймаешь». Андрей Иванович не жаловался: