Русский Берлин - Александр Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В триумфальный для Маяковского вечер 20 октября, когда поэт был усыпан аплодисментами в Доме искусств, там, как уже было кратко сказано, выступал Борис Леонидович Пастернак (1890–1960). Он приехал в Берлин в конце августа 1922 г. Об эмиграции речь не шла. Борис Леонидович хотел познакомить родителей со своей молодой женой художницей Евгенией Лурье и поработать в спокойной обстановке. Поначалу было даже намерение поселиться не в Берлине, а в Марбурге или Геттингене, в стороне от «берлинской литературной шумихи».
С собой везли несколько ящиков книг. Добирались морем, 17 августа пароход «Гакен» вышел из Петрограда. До этого у Пастернака состоялась получасовая встреча с Троцким. Беседовали в основном о литературе. Троцкий посетовал, что Пастернак сторонится в своих произведениях общественной тематики. Тот, отвечая, говорил о необходимости защиты «индивидуализма истинного, как новой социальной клеточки нового социального организма».
Отправляясь в Берлин, Пастернак надеялся встретить там Цветаеву. Не сложилось. Месяцем раньше она уехала в Прагу. С этого момента началась их долголетняя переписка. «Я был очень огорчен и обескуражен, — писал Цветаевой в первом письме поэт, — не застав Вас в Берлине. Расставаясь с Маяковским, Асеевым, Кузминым и некоторыми другими, я в той же линии и в том же духе рассчитывал на встречу с Вами и Белым».
Планы у Пастернака были обширные. Как сообщала «Новая русская книга», он собирался издать в Берлине «Темы и вариации», «Детство Люверс», перевод «Принца Гамбургского». В издательстве Гржебина должно было выйти второе издание «Сестры моей жизни». Было много другой работы.
Синий пиджак и красный галстукНа памятном вечере 20 октября в Доме искусств Борис Леонидович читал стихи из «Сестры моей жизни». Тогда его впервые услышал Вадим Андреев.
«Пастернак, — пишет Андреев, — стоял несколько боком к залу; невысокий, плотный, сосредоточенный. Еще полный отзвуками голоса Маяковского, я не сразу услышал его… Синий пиджак, сильно помятый, сидел на нем свободно и даже мешковато. Яркий красный галстук был повязан широким узлом и невольно запоминался — впрочем, этот галстук у него, вероятно, был единственным: сколько я потом ни встречался с Борисом Леонидовичем в Берлине, всякий раз мне бросался в глаза острый язык пламени, рассекавший его грудь…
Пастернак произносил слова стихов ритмично и глухо. Почти без жестов, в крайнем напряжении и абсолютной уверенности в музыкальной точности произносимого слова…
Так сел бы вихрь, чтоб на париПорыв паров путиИ мглу и иглы, как мюрид,Не жмуря глаз снести.
…я не понимал таинственного сцепления слов и уж, конечно, прослушав стихотворение один раз, не мог пересказать его содержания.
Не он, не он, не шепот гор,Не он, не топ подков,Но только то, но только то,Что — стянута платком.И только то, что тюль и ток,душа, кушак и в тактСмерчу умчавшийся носокНесут, шумя в мечтах…
Я слушал с величайшим напряжением, и вдруг «зал, испариной вальса запахший опять», встал передо мною музыкальным видением. Образы… накладывались один на другой… создавая неповторимую гармонию. Я верил Пастернаку «на слово», не мог не поверить его… абсолютной искренности.
Глуховатый голос зажигал произносимые слова, и строка вспыхивала, как цепочка уличных фонарей. Лицо Пастернака было сосредоточенно, замкнуто в самом себе. Я подумал, что таким было лицо Бетховена, сквозь глухоту вслушивающегося в свою музыку…
В один и тот же вечер я услышал — в первый раз! — Маяковского и Пастернака; Маяковский потряс, возвысил и уничтожил меня: уничтожил нечто, казавшееся незыблемым; в стихи Пастернака я влюбился без памяти».
Позже Андреев не раз встречался с Пастернаком, говорил, что, восхищаясь музыкой его поэзии, он не все стихи понимает:
Им, им — и от души смеша,И до упаду, в лоск,На зависть мчащимся мешкам,До слез — до слез!
Смущаясь, Андреев объяснял, «что именно кажущаяся непонятность… стихов — прекрасна, что трудность их восприятия оправданна и даже необходима, что автор имеет право ждать от читателя встречного усилия, труда и внимания… Это был узловой парадокс поэзии Пастернака: нередко его стихи любили, не понимая их. В Берлине, как писал позже сын поэта Евгений, Борис Леонидович окончательно понял это. «Я пишу, а мне все кажется, что вода льется мимо рукомойника… Я хочу, чтобы мои стихи были понятны…»
«Может быть, стану самим собой»В Берлине Пастернак любил бывать на станции метро «Гляйсдрайек», в одной остановке от «Ноллендорф-плац» — крупном транспортном узле, месте пересадки на городскую электричку, где поезда грохотали по виадукам. Его очень впечатляли высокие лестницы, платформы на разных уровнях, разводки железнодорожных путей внизу. С высоты открывалась замечательная городская панорама, особенно красивая на закате. Пастернак приводил сюда Маяковского, приходил с секретаршей издательства Гржебина Надеждой Залшупиной и посвятил ей стихотворение.
Транспортный узел «Гляйсдрайек», где любил бывать Б. Пастернак GleisdreieckНадежде Александровне Залшупиной
Чем в жизни пробавляется чудак,Что каждый день за небольшую платуСдает над ревом пропасти чердакИз Потсдама спешащему закату?
Он выставляет розу с резедойВ клубящуюся на версты корзину,Где семафоры спорят красотойСо снежной далью, пахнущей бензином.
В руках у крыш, у труб, у недотрогНе сумерки, — карандаши для грима.Туда из мрака вырвавшись, метроКомком гримас летит на крыльях дыма.
30 января 1923, БерлинВ первые месяцы пребывания в Берлине Пастернак часто бывал в кафе «Прагердиле», в издательствах Гржебина и «Геликон», в Доме искусств. Он встречался с Ильей Оренбургом и Виктором Шкловским, Борисом Зайцевым и Романом Якобсоном, Андреем Белым и Владиславом Ходасевичем, с другими обитателями «Русского Берлина». «Нам очень хорошо тут живется, — писал он в конце ноября брату Александру, — и я доволен Берлином, как местом, где я опять так могу проводить время, и, может быть, стану снова собой». Он, однако, сторонился участия в эмигрантской периодической прессе. Лишь в литературном журнале «Струги» за весь берлинский период у него появилось стихотворение «Матрос в Москве». Не вступил, как ожидалось, в Союз русских писателей и журналистов. Занимался прежде всего изданием своих книг. Осенью Пастернак почувствовал, что отношения с местным литературным миром стали тяготить его. Вышел конфликт с Ходасевичем. В январе 1923 г. Борис Леонидович пишет поэту Сергею Боброву в Москву:
«…Приехал я без предвзятых приязней и неприязней. Без предубеждения заговорил со всеми. Послушать их, так они всем скопом на редкость как хорошо ко мне относятся. Но Ходасевич, спервоначала подарив меня проницательностью «равного», вдруг, по прочтеньи Колина отзыва в «Нови», стал непроницаемою для меня стеной с той самой минуты, как на вопрос об Асееве я ему ответил в том единственном духе, в каком я и ты привыкли говорить об этом поэте».
Речь идет о том, что Пастернак положительно отозвался о поэте Николае Асееве, который до этого критиковал поэтический сборник «Счастливый домик» Ходасевича, вышедший в журнале «Красная новь».
Домой«Здесь все перессорились», — пишет Пастернак Марине Цветаевой в ноябре. Ему претит участие в длинном ряду «гражданских» свар и потасовок, без которых эмиграции, очевидно, не жизнь». Тем более что «…все… словно сговорившись, покончили со мной, сошедшись на моей «полной непонятности». Берлин начинает казаться ему «безличным Вавилоном». Кажется, пора домой… Он возобновляет активную переписку с российскими друзьями. Брату пишет, что думает вернуться в начале марта. В феврале, чтобы замкнуть круг, едет с женой в Марбург, Гарц и Кассель, где ему открывается «страшный ракурс» послевоенной провинциальной Германии. «Германия голодала и холодала, ничем не обманываясь, никого не обманывая, с протянутой временам, как за подаяньем рукой (жест для нее несвойственный) и вся поголовно на костылях…»
Во второй половине марта 1923 г. Борис Леонидович и Евгения Владимировна выехали из Берлина в Москву. Отец поэта так и не смог закончить портрет сына, позировать тому было некогда. Договорились увидеться в следующем году и портрет закончить. Но больше им не довелось встретиться.