МОРАЛЬ И ПРАВО - ДЕНЬ ЧУДЕСНЫЙ... - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нашей юридической науке, если верить «Юридическому энциклопедическому словарю», (а он, уж простите, живым языком разговаривать не в силах), понятие права определяется так: «Субъективное право — обеспеченная законом мера возможного поведения гражданина или организации, направленного на достижение целей, связанных с удовлетворением их интересов… Субъективное право включает как возможность самостоятельно совершать определенное действие (поведение), так и возможность требовать определенного поведения от другого лица… поскольку такое поведение обусловливает существование субъективного права».
Сянжунъинь не является правом в европейском понимании. Устоявшиеся, особенно в западном востоковедении, варианты перевода — «право предоставления убежища», «право укрывать друг друга» — спровоцированы тем, что сянжунъинь несет в себе, если вновь воспользоваться вышеприведенной цитатой, элемент направленности на достижение целей, связанных с удовлетворением интересов индивидуума. Подобная провокация стала возможной лишь в силу укоренившегося, довольно-таки легистского по своей сути убеждения, согласно которому интересы индивидуума и государства всегда противостоят друг другу. Иметь право — значит, не иметь по данному поводу обязанности.
Вероятно, представление это обязано своим возникновением чрезвычайно быстрому темпу развития европейской цивилизации, при котором, в условиях феодальной структуры с ее постоянным противоборством всех против всех, а в особенности в период укрепления центральной власти, становления абсолютизма и подавления привилегий знати, через который так или иначе прошли все европейские монархии и даже, как ни парадоксально звучит слово «абсолютизм» в подобном контексте, республики (типа Флоренции или Генуи), периодический правовой «форсаж» общества государством был неизбежен. Кстати, и легистские попытки правового «форсажа» в Китае начали предприниматься и приводить к первым успехам именно в условиях плюралистической структуры так называемого периода Враждующих Царств, по многим политическим параметрам сходной с европейским средневековьем и ранним Ренессансом. Правда, Враждующие Царства были несколько раньше, в V — Ш вв. до н. э.
Представление о правах в нашем сознании в первую очередь связано с представлением о свободе пользования ими: правом можно воспользоваться, а можно и не воспользоваться. Это зависит целиком от желания правоспособного индивидуума, от его представлений о добре и зле, о своих моральных обязанностях, в конце концов. Тут-то и разворачивается главная батальная панорама европейских духовных коллизий, тут и залегли невидимые, но бесчисленные Помпеи и Геркуланумы, засыпанные прахом испепеленных муками выбора сердец.
Но когда единое, никуда не спешащее государство превращает моральные обязанности в один из факторов унификации человеческого поведения и делает их обязанностями юридическими — о правах лучше и не заикаться. Если человек под страхом уголовного наказания вынужден предпринимать некие действия, пусть даже направленные на удовлетворение его собственных интересов, или интересов его близких, пусть даже как бы в ущерб интересам государства — это все равно уже не право. Просто данные индивидуальные интересы признаны государственной машиной способствующими успешной деятельности этой машины.
Такая трансформация произошла в Китае с защитой родственника от кар государства. Из естественного стремления реализовать свои моральные обязательства она стала уголовным преступлением, а затем преступлением стало уклонение от нее. Но этот процесс не был связан с расширением индивидуальной свободы. Скорее напротив. Даже та сфера, которая находилась в области индивидуального и чисто морального выбора, подчас даже героического, а следовательно, возвышающего и облагораживающего душу (спасу родителя в подполе среди соленых огурцов, пусть приходят, аспиды, пусть хоть крючьями рвут, ни слова не скажу!!!), оказалась оккупирована юридической регламентацией. Пользование сянжунъинь было, так сказать, вменено в право.
Казалось бы, можно настаивать, что это право, заключающееся в «возможности требовать определенного поведения», то есть право преступника требовать убежища. Но речь-то идет не о праве укрыться, а о праве укрыть! Можно говорить о праве человека на жизнь, о праве не быть убитым — то есть о праве требовать от других не убийственного поведения; но несколько шизоидно звучало бы: я имею право не убивать. Так же звучит и в случае с сянжунъинь: я имею право не доносить. Правда, если донесу, меня казнят…
Да, сам преступник мог и не попросить убежища. Он имел такое право. У него был выбор. Как человек, уже преступивший закон, он был свободен. Но чистый перед законом родственник, если хотел и дальше оставаться таким же чистым, обязан был дать убежище, обязан был молчать — иначе он совершил бы преступление.
Только реакция на чрезвычайно узкую, третьестепенную по важности область конфликтов — совершение родственником против родственника преступлений с нанесением материального или физического ущерба — была оставлена в ведении индивидуума, во власти его личных желаний и представлений. Да и то, вероятно, лишь потому, что государство, не желая по каждому подобному поводу вторгаться в мелкие семейные дела, тем не менее оставляло себе лазейку для такого вторжения на случай, когда семья не могла или не хотела уладить конфликт собственными силами. Так что даже это право — действительно право, поскольку пользование им не вменялось в обязанность, а зависело от личного решения — носило провокационный характер, служило индикатором, демонстрирующим способность или неспособность семьи справиться с внутренним конфликтом самостоятельно.
Вменять это право в обязанность было неудобно, обременительно и, в общем-то, тщетно, так как у аппарата не было реальных возможностей проследить за ее соблюдением. Ведь информацию о внутрисемейных конфликтах такого рода взять было совершенно не откуда — разве лишь из того же самого родственного доноса. А раз нельзя точно проследить — значит, нельзя справедливо наказать. А раз наказания в каких-то случаях оказываются не вполне справедливы — вдруг откуда-нибудь вынырнет вольнодумец и решит, что наказания вообще могут быть… того? Возможность возникновения подобных подозрений следовало давить в зародыше.
Поэтому гораздо проще и удобнее было предоставить членам семьи самим решать, нуждаются они во вмешательстве извне, или не нуждаются, будучи в состоянии сами урегулировать свои внутренние дела — в сущности, мелкие дрязги, которые администрацию совершенно не волновали. Это и вызвало к жизни субъективное право. Каким бы ни оказался выбор, он не ущемлял выгод администрации. В случае неподачи жалобы она избавлялась от мелочных хлопот, в случае подачи — безо всяких усилий получала информацию из первых рук. Оба варианта поведения, к которым могло привести предоставление права на «собственное усмотрение», то есть на свободный выбор, в равной мере находились в интересах государственного аппарата; он не имел здесь никаких предпочтений.
5
В это трудно поверить, и даже кажется подчас, что дело обстоит совершенно наоборот, но иногда жизнь все-таки напоминает, что все происходит вовремя. Именно тогда, когда ему и следовало произойти.
Именно тогда, когда я увлеченно потел над переводом раздела «Драки и тяжбы» танского кодекса, где сосредоточены статьи о доносах — именно тогда попала мне на глаза опубликованная в «Московских новостях» небольшая статья доктора исторических наук С. Келиной.
Называлась статья «Закон подсуден времени» и посвящена была разработке нового советского законодательства — которое мы, пользуясь выражением поэта, так и убили, не родивши. В ней, в частности, говорилось: «Ученые предлагают внести в проект нового законодательства поправку. В самом деле, как можно требовать от матери, чтобы она донесла на своего сына? Закон не доложен «сталкивать лбами» юридические и общечеловеческие нормы». И далее: «Подсудна ли безнравственность? Надо ли смешивать законы морали, нравственности с уголовными законами? Я думаю, тут мы имеем дело с наивными попытками переложить на плечи закона те муки выбора, что и составляют содержание жизни. Если каждый наш поступок будет продиктован не собственной совестью, не нравственным чувством, а лишь соответствующим параграфом или статьей, то человек будет жить не для жизни, а для юриспруденции».
Данное высказывание, прозвучавшее на заре перестройки, в тот короткий золотой год, когда кураторы от КГБ уже превратились из махоньких, словно бы инкубаторских Великих Инквизиторов в дружелюбных компанейских ребят, а кровь еще не полилась, привлекает внимание по трем причинам.
Во-первых, оно наводит на мысль, что, вне зависимости от способа производства и прочих, так сказать, базисных характеристик, тенденция к гуманизации общества, к прекращению правового форсажа, направленного на срочное достижение каких-либо государственных целей, если она возникает, обязательно сопровождается снятием или, по крайней мере, ослаблением противоборства «юридических и общечеловеческих норм». И неважно, достигло государство своей цели, или вся энергия ушла, как вода в песок. Просто правовой форсаж на любой стадии общественного развития, в любую эпоху связан с намеренным разрушением морали, с намеренным подавлением поведения, основанного на существующих представлениях об этичном и неэтичном.