Новый Мир ( № 1 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костя показывал дом, свою новую комнату, ужасную. Жухлые обои с пузырями, будто сдутая беременность. Шланг, перекушенный окном (на холода?), в чешуях масляной краски, как полинявшая змея. И Ева пожалела десять раз...
— Читаешь? — Олег взял потрепанную книгу, лежавшую поверх постельных рытвин. Бульварный роман. Что-то про роковую страсть и измену. — Ну и как тебе?..
— Ничё так. Только обложка мягкая. Неудобно. Обеими руками приходится держать...
Сдержанно поржали над хорошей мужской шуткой.
— Ну и что? Я не поняла...
Ева правда не поняла. Костярин заметно смутился, он, видимо, и забыл, что друзья приехали не одни. Злой взгляд Никиты, который она успела поймать... Провалиться бы сквозь землю! И слезы вскипали в глазах.
Зря она сюда напросилась. Это стало ясно сразу, как только автобус лихо выкрутил колеса и со сладким напряжением, как потягушечки, развернулся перед воротами. “Западное кладбище”.
Было рано. Пели птички. Прислоненные к забору, стояли огромные кресты из мореных дубовых балок — невероятные для наших погостов, поэтому, наверное, их никто и не покупал… Гранитные плиты, гладкие, с пустыми оплетенными медальонами, смотрелись как незаполненные бланки. “Там же своя ритуальная контора”. Мотороллер, видавший виды грузовой “Муравей”, поплыл в синеватом дымке, оглушительно — как нарочно — громыхая лопатами и чем еще там; все — бурое от грязи и земли.
В административном здании свет горел и днем, лампочки — как воды набравшие. Смотритель, Арсений Иваныч, как крикнула его старуха уборщица, оказался суровым дядькой с глянцево лысым черепом. Разыскивая Костярина в бесцветных амбарных книгах, диктуя наконец его адрес, он сомневался, странно поглядывал, снимал очки и тер переносицу. Видно, ему не нравилась гитара. Надо было в коридоре оставить. Тоже — ворвались, забежали дурной толпой, как бременские музыканты. “У нас, вообще-то, режимный объект... В двадцать три... обход... Все должны быть на местах! Выпивать, шуметь...” — бормотал смотритель, собрав у ребят паспорта, — а те слабо блеяли, что конечно, конечно...
И — с черепашьим усердием переписывая из паспортов в ту же амбарную книгу:
— А вообще-то хорошо, что вы приехали. Нам рабочие руки сейчас ой как нужны. День Победы на носу... Столько нужно всего... Предписание города... Работнички-то у меня еще те. Ага. Старичье... Поможете? Починить чего, убрать...
Ева знала, куда и зачем едет, но ужас поднимался в ней, бурля, как темная вода; чудом не закричала, не вырвала свой паспорт из желтых, как из свечки, выструганных рук. Только на солнце, на асфальтовой площади перед воротами — ничтожном пятачке среди гектаров и гектаров, она кое-как отдышалась. И даже Олег, свой, родной Олег, на замечал, что с ней происходит: все весело потопали в поселок...
Ее не ждали, не были ей рады. В центре Костиной комнаты валялся носок, надеванный, видимо, на обе ноги — с двумя буграми от пальцев, похожий на рыбу-молот.
А вечером, когда, нахлопавшись по плечам да с косыми улыбками, сели за привезенную водку, — ей даже не нашлось, что пить! Пригубив — ошпарив гадостью рот, она так и просидела, наблюдая за пьяными. И можно было не делать участливо-приподнятого лица. Ведь на нее — ноль внимания.
— Пригласим Кузьмича? Это мой сосед. Мировой дедуля! Во-от такой человек. Считай, сколько ему — лет восемьдесят? — а здесь уже зажег с бабкой из двадцать первого дома... Не, вообще — очень веселый...
О господи! Подружиться с восьмидесятилетним стариком просто потому, что больше не с кем. Улыбаешься-улыбаешься, а глаза-то затравленные, Костя.
И вот сидят, раскрасневшиеся, разухабистые, травят байки, и видно, что Костярина ну просто распирает от радости — а кто к нему ездил все эти месяцы? Ну, мать, ну, родня. С кем повспоминать... да хотя бы и поездку на Утчу.
— Утча? Это что, гора такая?
— Река! Кузьмич... вы... вы что, не местный, да?
Старик фыркнул в усы, добросовестно перечислил, где жил, где воевал, а где — в Польше — был в плену...
— Вы были в плену? — Ева, пытаясь разыграть прилично-официальный разговор за столом; какой там, в этом месте! — с миской, где в маринадовых соплях плавают грибы, мерзкие, как гуманоиды.
— А как же, милая девушка! Я ж из него бежал.
Костя закатил глаза — в шутку, конечно, но он и правда слышал все это сто раз... А дед-то воодушевился, ступив на знакомую почву:
— Мы копали рвы под Хелмом, заставляли нас, чтобы, значит, наши же танки не прошли. Работали кое-как!.. Долбишь, значит, ломиком в четверть силы, для виду, и сам ненавидишь эту яму, прямо вот шепчешь: не ройся, не ройся. В другое время нас бы-ыстро постреляли бы за такую работу. А тут просто не до нас. Паника, наши подступают. Немцы бегают, жгут архивы. Но лопатами шевелим кое-как... Тянем время. Жили в бараке. Обидно в плен попасть в самом конце войны! Ну ладно хоть в лагерь уже не повезли, бестолково подержали при линии фронта...
Ева усиленно внимала, работала лицом, хотя ей дела не было до Польши, до войны, и виски сводило отчаяние.
— Да... Работаем — пять дней, шесть, неделю... И тут доходят нехорошие разговоры. Что погонят нас все-таки в лагерь, в Германию. А наши же близко совсем! Стали думать. Решили — завтра же бежать. А как вышли на работу, копаем, сами на конвой поглядываем. Немцу не до нас — вывозят какие-то ящики, грузовики столкнулись, помню, — пыль, крики... Смотрим — остались с нами четверо, да и те на нас как-то без внимания. Ну, мы и... По сигналу — Гришка Величко рукой махнул. Один стоял рядом со мной. До сих пор помню его, лысенький такой. У меня лопата была, и я его — на! — со спины, по затылку! Он упал, ну а я стал автомат снимать, а он на нем лежит, переворачивать, возиться — некогда, наши все уже побежали. Так и оставил автомат-то, до сих пор жалко.
Кузьмич сам задохнулся от восторга, сбился с темпа, с сердца, — крутанув головой, зацепил слабосоленый — да просто безжизненный — гриб.
История ждала веского финального аккорда, этакого венца словес от спасенных молодых поколений, но вместо этого — погас свет. Беспокойно завертелись головы. По бликам угадывался искаженный кусочек пространства — бутылка. Гнусно хмыкнув, Костя напомнил, что вообще-то отбой, и начнется обход, и надо бы замести следы: это и стали делать, гремя стеклом во мраке...
Девушка не могла больше сдерживаться. Деревенская темнота, со слабым лоскутком от уличной лампы, едва осилившей бутылочно толстый плафон (это угадывалось по застывшей взволнованности блика) и пыльное оконце. Запах гадких грибов, кладбищенских, наверное. Ублюдочность пьяная. Предательство Олега, на нее так и не глянувшего...
А главное, теперь, в темноте, слезы можно было отпустить, и они хлынули, побежали, закапали на руку. Рот в немом крике. Да только бы дыханием себя не выдать.
— После обхода — я к Марусе ночевать. А вы, значит, тут располагайтесь.
— Да бросьте вы, Кузьмич! Всем места хватит.
Костярин поржал и разъяснил всем наивным чукотским детям: дедушка пойдет ночевать к бабушке не потому, что спать негде, а за куда более интересными, плотскими радостями. И бегает он так каждую ночь огородами, молодой позавидует. И Маруся — а это уже сам дед вмешался — прекрасный человек, а уж какого первача она гонит! Последнее особо воодушевило; гости сделались шумно счастливы, узнав, что с выпивкой в Лодыгине не все так плохо.
— О, да мы тут, я гляжу, загудим! — Никита толкал Олега, хохотали...
Ева тихо давилась слезами, и никогда ей не было так одиноко.
IV
Сначала это фантастика. Спал ли вообще?.. — да, определенно, часов, наверное, до шести. Но в какой-то момент сознаёшь себя в реальном мире — темные мебельные углы, постель, — но это все как-то странно задействовано в горячем, мятном бреду. Возможно, засыпаешь и просыпаешься, а видимо, так и маешься без перерыва в этом полубезумстве, в тех же декорациях — в нищих театрах всегда так... — в которых днем игралась реальная жизнь.
Рассветает, сереет. Комната проявляется, как снимок. Проясняется и в мозгах. В какой-то момент, отплевавшись от бреда, можно официально объявить себе: вот мы пили, вот утро, вот постель. А дальше подробности — сколько удастся. Совсем плохо станет чуть позже.
Была у Олега еще одна “фишка”, еще этап ритуала похмелья. В какой-то момент, когда он устанавливал окончательно — что и где было и “какое тысячелетье на дворе”, — его охватывала дикая паника. Что я мог потерять? В какой переплет влезть? Кому что сказать? — и не обидел ли Еву, если звонил? При этом, кстати, по уму — бояться вроде бы и нечего, проблем с алкоголем Олег не имел, повадки его не менялись пугающе, и все всегда бывало в ажуре — но... Паника необъяснимая, животная разгоралась в нем. Вскочив, с гуляющим центром тяжести — как сосуд с водой, он добирался до стола, руки его не тряслись — колотились, когда он касался всего, выброшенного из карманов (вчера, за границами памяти): паспорт, деньги, ключи... Вроде все... Успокоиться было нельзя, и Олег, косо перебежав обратно в кровать, судорожно поднимал из памяти эпизоды, обрывки воспоминаний, как в ужасе, бестолково, роняя, спасают вещи от прибывающей воды. Позже, когда становилось не слишком рано — прилично, он звонил Еве, обмирающе-вопросительно, ждал, что она скажет, — что же он мог наговорить ей вчера...