Начинается ночь - Майкл Каннингем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она пробегает пальцами по его позвоночнику. Кладет ладонь на его ягодицы. Он отпускает ее волосы, сжимает согнутой в локте рукой ее плечи — он знает, что ей нравится, когда он крепко ее обнимает (одна из его фантазий о ее фантазиях: кровать исчезла, он удерживает ее на весу). Свободной рукой с Ребеккиной помощью он задирает ее футболку. У нее круглые маленькие груди (однажды, чтобы продемонстрировать величину, он приставил к одной из них бокал для шампанского; где это было — в летнем домике в Труро или в бед-энд-брекфест в Марине?), с годами ее соски слегка утолщились и потемнели — теперь они ровно с кончик его мизинца, а по цвету — как карандашные ластики. Когда-то они были меньше и розовее. Кажется. Питер из тех редких мужчин, которых не тянет к молоденьким женщинам, чему она отказывается верить.
Мы всегда беспокоимся не о том, о чем следует, не правда ли?
Он захватывает губами ее левый сосок. Бьет по нему языком. Она мурлычет. Это превратилось во что-то особенное: прикосновение губами к ее соску, и ее ответ, это музыкальное постанывание на выдохе, и короткая судорога, проходящая по ее телу, словно она сама не может поверить, что все это опять происходит. У него эрекция. Честно говоря, он уже сам не понимает, да, в общем-то, ему и не важно, когда он возбуждается сам по себе, а когда от того, что возбуждена она. Она крепко обхватывает его спину. До его ягодиц ей уже не дотянуться. Ему приятно, что ей нравится его зад. Он снова и снова кружит кончиком языка вокруг ее затвердевшего соска. Слегка постукивает пальцем по другому. Сегодняшняя ночь в основном будет посвящена ей. Это часто выясняется уже в постели (когда, кстати сказать, они в последний раз занимались любовью не ночью и не в постели?) И обычно связано с тем, кто кого целует первым. Стало быть, это ее ночь. В этом эротичность происходящего.
У нее жировая складка на животе, потяжелевшие бедра. Ладно. Знаешь, ты, Питер, тоже не порнозвезда.
Теперь его губы скользят вниз по ее животу, а подушечкой пальца он по-прежнему, только чуть сильнее, бьет по ее соску. Она издает негромкий удивленный вскрик. Она возбуждена, они оба возбуждены, и оба знают об этом; это чудо. Он перестает постукивать по соску, начинает ласкать его круговыми движениями, покусывает резинку ее трусиков, забирается языком под резинку. Лижет, нажимая не слишком сильно, но и не слишком слабо, волосы на лобке. Ее бедра подаются вперед, пальцы блуждают в его волосах.
Время приступать к решительным действиям и освободиться от одежды. Удобство брака в том, что теперь от вас уже не требуется, чтобы при переходе от одного этапа к другому не было швов. Постепенное разоблачение уже необязательно. Можно просто остановиться, снять то, что требуется снять, и продолжить. Он стаскивает боксеры через напряженный член и отбрасывает их в сторону. Поскольку это ночь для нее, он тут же снова ныряет обратно, как выясняется, еще до того, как Ребекка успела снять носки — она смеется. Он снова лижет ее лобок, пощипывает кончиками пальцев правый сосок. Стоп-кадр: вот они, голые (не считая ее носков, старых белых хлопковых носков, слегка пожелтевших на пятках, нужно купить новые). Она крепко сжимает ногами его голову, он, целуя, продвигается все ближе и ближе к вершине перевернутого треугольника. И вот он у цели, тут его не собьешь, про клитор он знает все, и это эротично: его ястребиная точность, ее экстаз, и — это уже слишком — нет, этого никогда не бывает слишком… Ее бедра обмякают, ноги тяжелее ложатся ему на плечи, "о-о-о-о-о" шепчет она. Он чувствует ее запах, немножко напоминающий запах сырых креветок; именно в такие минуты он сильнее всего любит ее тело, оно его восхищает и даже слегка пугает; не исключено, что она испытывает нечто подобное к его фаллосу, хотя они никогда этого не обсуждали. Может быть, зря, но теперь уже момент упущен, не так ли? Он ведет ее к разрядке, пощипывая сосок большим и указательным пальцами, лаская клитор. Неотступно, неотступно, он знает (просто знает), что сейчас нельзя останавливаться, что важно, чтобы она почувствовала, что его язык, губы, пальцы найдут ее несмотря ни на что. Именно это (и кто знает, что еще) заставляет ее пройти весь путь до конца, именно это чувство, что ей некуда деться, что уже слишком поздно, сопротивление бесполезно, обратно дороги нет. Ее "о-о-о-о-о" становится громче. Это уже не шепот, она на финишной прямой, это всегда срабатывает (бывало ли так, чтобы она притворялась? Пожалуй, лучше не знать). Сегодня он доведет ее до конца именно таким способом — на более традиционный секс у них обоих просто нет сил, а потом она позаботится о нем, она тоже большой специалист по этой части; они оба все ближе и ближе к разрядке, а потом можно уснуть, а потом будет воскресенье.
***У них живут две кошки: Люси и Берлин. Что?
А, это был сон. Где он? В спальне. У себя дома. Рядом мирно посапывает Ребекка.
3.10. Он знает, что это значит. Роковое время. Он осторожно вылезает из кровати. Теперь ему не уснуть как минимум до пяти.
Он прикрывает дверь в спальню, идет на кухню, наливает себе водки (нет, он не чувствует разницы между этой, из их холодильника, и той дорогущей, привезенной контрабандой с Горного Урала, которой угощала их Елена Петрова). Вот он, абсолютно голый мужчина, пьет водку из бокала для сока. На своей кухне. Это его дом. Он идет в ванную за голубой таблеткой, потом забредает в гостиную, вернее в ту часть лофта, которую они так называют, потому что, по сути дела, все это одна большая комната, в которой они выгородили ванную и две спальни.
Считается, что это классное место. Они успели купить его до того, как рынок окончательно спятил. Им повезло. Так считается.
У него традиционная ночная эрекция. Неужели, мистер Харрис, даже спустя столько лет, на вас все так же неотразимо действует обстановка вашей собственной квартиры?
Кушетка (Крис Лехреке), кофейный столик (Эймс), лаконично совершенное кресло-качалка девятнадцатого века, люстра конца пятидесятых, чей дизайн вдохновлен первым космическим спутником, что (как они надеются) должно привнести иронию и снять излишнюю пафосность со всего остального. Книги, подсвечники, ковры. Произведения искусства.
В данный момент две картины и фотография. Отличный Бок Винсент (выставка распродана только наполовину; что творится с людьми?), обернутый бумагой и перевязанный бечевкой; и Лахти, изумительно тонкое изображение бедного Калькуттского квартала (его картины раскупили, кто бы мог подумать?). Ховард намечен на следующую осень в задней галерее, где обычно выставляется то, что подешевле. Не последнее дело, между прочим — тем более в наши дни. All the money's gone, lord, where'd it go?[7] Из какой это песни Битлз?
Он подходит к окну, поднимает жалюзи. В три с чем-то ночи на Мёрсер-стрит ни единой души, только мандариновые отсветы на мокрой мостовой. Наверное, прошел небольшой дождь. Вообще, вид из их окна, как и из большинства нью-йоркских окон, не особенно впечатляет: серединный участок Мёрсер-стрит, между Спринг и Брум, невыразительный темно-коричневый фасад кирпичного дома напротив (иногда на четвертом этаже тоже горит свет по ночам; Питер представляет себе своего собрата по несчастью, надеется — и одновременно боится, — что тот подойдет к окну и увидит его); на тротуаре куча черных мешков с мусором; два переливчатых платья (одно зеленое, другое — кроваво-красное) в витрине маленького запредельно дорогого бутика, который, по всей вероятности, скоро разорится — все-таки Мёрсер-стрит пока еще не совсем правильное место для таких цен. Как и большинство нью-йоркских окон, их окно — живой портрет города. Днем — это пешеходы, преодолевающие десятиметровый отрезок своего жизненного пути. Ночью улица превращается в собственную фотографию с высоким разрешением. Если смотреть на нее достаточно продолжительное время, можно испытать то же, что при разглядывании работ Наумана, например, "Карты мастерской", некое колдовское очарование, охватывающее тебя тем явственнее, чем дольше ты наблюдаешь за кошкой, мотыльком и мышью в этих якобы необитаемых ночных комнатах; и чем внимательнее смотришь, тем определеннее чувствуешь, что комнаты только кажутся пустыми, и дело даже не в воровато-мерцательной жизни животных и насекомых, но и в самих комнатах, с их стопками бумаги и чашками недопитого кофе, как будто они, сознавая или не сознавая это, населены призраками тех, кто еще недавно был здесь, а потом — встал и вышел. Если бы он, Питер, сейчас умер или просто оделся, вышел на улицу и никогда больше не вернулся, эта квартира тоже сохранила бы некую полуматериальную память о нем, нечто среднее между его внешним обликом и духовной сердцевиной. Разве нет? Пусть ненадолго?
Не случайно ведь в викторианские времена плели венки из волос умерших возлюбленных.
Что бы подумал некий гипотетический незнакомец, заглянувший сюда после исчезновения Питера? Арт-дилер, вероятно, решил бы, что Питер сделал разумное вложение. Художник — большинство художников — не одобрил бы его выбор картин; а человек, никак не связанный с искусством, скорее всего, просто недоуменно пожал бы плечами: почему эта картина не распакована, почему не разрезали веревку и не сняли оберточную бумагу?