СОН ОБ ИСЧЕЗНУВШЕМ ИЕРУСАЛИМЕ - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственным и самым желанным местом встреч стала выщербленная, в разводах мазута и грязи, платформа вильнюсского вокзала, первый, как говорили железнодорожники, и самый верный, как добавляли евреи, путь. Путь из Ерушалаима де Лита в подлинный Иерусалим, вечный и незаменимый.
В середине семидесятых я провожал своего старого друга. Когда он поднялся по ступенькам в вагон, я обратил его внимание на номер — "0".
Нулевой вагон, нулевая отметка.
— Ну и что, что ноль? — спокойно сказал он. — Как только приедем туда, перед ноликом появится единица.
— Какая? — полюбопытствовал я.
— Родина, — высокопарно ответил мой друг. — Высшая единица измерения для каждого еврея.
Не знаю, хватило ли ему, человеку склонному к идеализации предмета своей любви, той самой единицы, не испытал ли он позже горького разочарования, но тогда, на перроне, где молодые парни лихо отплясывали "хойру", ответ его звучал более чем убедительно.
— Нельзя жить с призраками. Как ни хороши сны, они все равно когда-нибудь да кончаются.
Как же мне это в голову не пришло? Ведь мой друг, пожалуй, прав: кто живет среди призраков, тот сам понемногу в призрак превращается. Большая Синагога — призрак, еврейский музей — призрак, дома — призраки. Призраки в прошлом, в настоящем и, может статься, в будущем. Тетя Хава, пекарь Рахмиэл, дядя Мотл, взахлеб, с завываниями читающий "Кол Нидрей", мудрейший из мудрых Гаон Элиягу, вдова Ромм...
Даже самый родной человек — мой отец, портной Божьей милостью, обшивший полгорода, вдруг превратился в призрак.
Каждый день — пока он мог самостоятельно передвигаться — в свои восемьдесят с лишним несчастий (так он называл свои годы) он с утра пораньше отправлялся на охоту.
— Ты куда? — спрашивал я его.
И он серьезно отвечал:
— Попытаюсь поймать еврея.
Он их "ловил" в Бернардинском саду; на площади, еще — до провозглашения независимости — носившей имя нетленного Ленина; на берегу Вилии; возле новой центральной почты.
— Вчера двоих поймал, — хвастался он. — Златокузнеца Шолема и сапожника... как его... Нисона.
— А позавчера?
— Позавчера только одного — парикмахера Менаше. У его дочери "Жигули". Она обещала подвезти нас на кладбище... На кладбище по воскресеньям полно евреев... бродят... присматриваются...
Были дни, когда никакого улова не было. Тогда отец приходил домой грустный, неразговорчивый, обиженный на свою старость, на судьбу, на весь белый свет.
Добыча уменьшалась с каждым днем. Уехал с детьми златокузнец Шолем, попросил вызов сапожник Нисон...
А моему отцу нужен был хоть один еврей — одногодок, не одногодок, не важно. Главное — найти свободную скамейку в Бернардинском саду, сесть и окунуться в теплые струи воспоминаний. И вспоминать, вспоминать, вспоминать: бар-мицву; свадьбу; службу в армии — литовской, польской, русской; День Победы в Тильзите или Люблине...
И сегодня там, наверно, по площадям и паркам, по набережным и пригородным перелескам бродят такие старики, как мой отец Соломон.
Бродят и не находят того, что было, и того, чего не было. Утомленные, забытые Богом, они невольно засыпают под липами и кленами.
И им, как мне, снятся сны о Ерушалаиме де Лита, о городе, в котором они родились или о котором от кого-нибудь слыхали в далеком детстве.
Не надо их будить. У них уже не осталось сил, чтобы жить наяву, и уже немного сил, чтобы жить во сне.
Негоже говорить поминальную молитву — кадиш — по городу. Особенно, если в нем есть хотя бы один еврей — молодой или старый, бодрствующий или спящий.
Я не хочу хоронить его улицы и переулки — узенькие, как веревки, на которых веками сушилось еврейское белье, — я развешиваю на них свою горечь и печаль; я не хочу хоронить его черепичные крыши, по которым кошки расхаживали, как ангелы, и ангелы, как кошки — я поднимаюсь на верхотуру и мурлыкаю о своей любви к этому небу, к этой луне, которая светила многим поколениям моих братьев и сестёр; я не хочу хоронить его мостовые, где каждый булыжник подобен обломку Моисеевой скрижали — я вмуровываю в них свой памятный камень, который будет жечь каждую стопу и напоминать о Резне, о гибели тысяч и тысяч ни в чем не повинных жизней.
Я не хочу хоронить Большую Синагогу — я всегда буду молиться в ней, и, пока я буду молиться, никто не сотрет ее с лица земли, ибо лицо земли — это мое и твое лицо.
Я не хочу хоронить свои сны.
Кто говорит, что они рассеиваются с первыми лучами солнца? Они — единственное солнце для тех, кто потерял то, что любил.