Пятое путешествие Гулливера - Владимир Савченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Читатель поморщится: то размышлял на нескольких страницах, теперь вертится перед зеркалом, как кокотка... а где действие?! Какое вам еще, к едреной бабушке, действие, уважаемый читатель? Должен же я разобраться в своем имуществе. Случись такое с вами, вы бы дольше торчали У зеркала).
Словом, хорош. «Веселый Роджер», прямо хоть на пиратский флаг.
Для полноты впечатления сложил крестом перед грудью прозрачные руки – и левая сразу напомнила о себе толчком боли. Что у меня там? Рука просматривается насквозь: лучевая и локтевая кости, вена, артерия, сухожилия... только в больном месте все мутное, будто в розовом тумане. Ага, вон что: скрытый перелом лучевой вблизи локтя, косой разлом, верхняя и нижняя части кости разошлись, между ними просвет.
Приблизил левое предплечье к зеркалу так, чтобы видеть все с двух позиций, стиснул зубы – и правой рукой (не обращая вниманияна то, что вместо пальцев видны одни фаланги) свел обломки точно, излом в излом. На лбу, на незримой коже, от боли выступил пот. Но сразу стало легче: попал. Хотел бы я всегда так вправлять переломы!
Шум за стеклами. Оглянулся: мне аплодируют, некоторые подняли большие пальцы. Оценили, смотри-ка!
От этой операции я ослабел. Вернулся к топчану, сел. Меня сейчас мало занимало то, что я – зрелище для прозрачников. Оглядел комнату и понял, что, пока я лежал в беспамятстве, в ней побывали: угол возле глухой стены был отгорожен бамбуковыми ширмочками. Подошел, заглянул – что там?
Стульчак из досок, под ним посудина с крышкой и одной ручкой... как мило с их стороны. Рядом сиденье, во всем похожее на стульчак, только без дыры; на нем три такие же посудины с одной ручкой, но меньших размеров. Поднял крышки: в одной нечто вроде супа с кусочками овощей и мяса, в другой – отварной рис с какими-то мелкими фруктами, в третьей – комки душистого поджаренного теста. От вида и запаха пищи у меня даже в голове помутилось: наконец-то! Зацепил здоровой рукой сразу две кастрюльки, отнес на топчан, сбегал за третьей, сел и принялся поглощать рис и выловленные из супа куски мяса, запивая бульоном и заедая пончиками. Сначала даже челюсти сводило от голода.
В увлечении я совсем забыл о туземцах, но после нескольких глотков спиной почувствовал: что-то не так! Оглянулся: люлька исчезла, зрители поднимались со ступенек, удалялись вверх. К лицам некоторых настолько прилила кровь, что я увидел – едва ли не единственный раз – их внешние черты. Очертания были промежуточными между европейскими и азиатскими и у всех выражали негодование. Негодование цвета зреющего помидора. С пирамиды поспешно спускался «сановник» с папкой.
...Откуда мне было знать, что сейчас я совершаю неприличный поступок и невозвратимо роняю себя в глазах тикитаков. Конечно, не будь я так смертельно голоден, то все-таки задумался бы, почему еду мне оставили за ширмой и рядом со стульчаком. Я подумал бы и о том, что поскольку прилична прозрачность, то должно быть неприличным все непрозрачное в теле, чужеродное, как отторгаемое, так и усвояемое. Прилично ли выглядит наполненная экскрементами прямая кишка? Но ведь подобная картина получается в верхней части тела при питании, в пищеводе и желудке. Ни один тикитак не позволит себе показаться на людях как с непереваренной пищей в желудке и кишечнике, так и с неопорожненными нижними кишками; исключения допускаются только для младенцев. (Иное дело тогда, когда пищеварительная система используется для украшения, но об этом я расскажу особо).
Боюсь, что этому своему промаху – наряду с так и оставшимся непрозрачным скелетом – я и обязан кличке «Демихом Гули» – получеловек Гули; от нее я не избавился до самого конца. Животные оба действия, и питание, и испражнение, совершают открыто; подлинно разумные люди (то есть тикитаки) скрывают от посторонних глаз; существо же, которое одно совершает скрытно, а другое нет,– получеловек. Логика есть. К тому же я, изголодавшись, накинулся на пищу с животной жадностью, жрал... Так и пошло.
«Сановник» с папкой ворвался в комнату, быстро переместил ширмы к топчану, чтобы они заслонили меня от стеклянных стен, погрозил мне рукой и исчез, защелкнув дверь. Я только успел разглядеть, что он невысок и широк в кости. (Очень скоро я узнал, что трое на пирамиде были вовсе не сановники, а простые медики, проводившие эксперимент со мной, пробу на прозрачность. А этот, ворвавшийся, Имельдин, стал моим опекуном, другом-приятелем, а затем и родственником. Сановники же и городская элита как раз и сидели в первых рядах.)
Как бы там ни было, я очистил все три посудины и почувствовал себя бодрее; жизнь продолжалась. То, что в амфитеатре поубавилось зрителей, мне тоже пришлось по душе: надоели. Я вернулся к зеркалам – осматривать себя, привыкать к новому виду.
...Да, теперь я непохож на себя и похож на них: прежде всего замечается скелет, размытые алые пятна печени и пульсирующего сердца, полосы крупных сосудов – всюду парами, артерии и вены. Выделяется наполненный пищей желудок – прежде он был почти не заметен. Все оплетено ветвящимися до полной неразличимости нитями капилляров и тонкой сетью белых нервов. Мышцы же, соединительные хрящи, стенки извилистых кишок, перепонка диафрагмы – прозрачны, как вода, лишь преломляют-искажают контуры того, что за ними.
(Кстати, почему так? Надо подумать... Меня кололи под мышками и в паху, туда вводили эту дурманящую жидкость, а не в вены. Похоже, что они в лимфатические узлы ее вводили, в ту систему тканевой жидкости в нас, что век назад открыл итальянец Бартолини. В «бартолиниевы узлы». Поэтому и опрозрачнились ткани, более других богатые лимфой. Поэтому же выделяются кости, нервы и сухожилия.
Скелет мой выглядит контрастней, чем у туземцев, все кости непрозрачны, без намеков на янтарь; видимо, не сразу это достигается. В остальном же – крупный, хорошо сложенный мужской костяк. Прекрасно сохранившийся, как сказал бы тот старьевщик с Риджент-стрит, у которого мы студентами вскладчину покупали такие по цене от двух до двух с половиной гиней; женские шли дороже – от трех. Только этот еще неважно отпрепарирован, у суставов бахрома и обрывки тяжей-сухожилий, – их полагается срезать.
Я поймал себя на этих профессиональных мыслях, потер лоб: о чем я, ведь это же мой скелет, основа моего нынешнего облика! И он живой, ибо я жив. Его (мои!) сухожилия держат невидимые мышцы. Качнулся, подбоченился, отставил ногу... все выглядело так страшно, что снова мороз прогулялся по незримой коже: оживши» препарируемый мертвец сбежал из анатомического театра и рассматривает себя в зеркало.
Ничего, спокойно, все мое – со мной, никуда не делось.
...И легкие видны не сами по себе, а лишь густой сетью мелких сосудов, оплетающих две полости под реберной решеткой. Поскольку же и сосуды заметны лишь по наполнению их кровью, то эти сетчатые полости будто мерцают в такт с ударами сердца: то есть, то нет. (У курившего прозрачника из первого ряда легкие обозначались по-настоящему... не начать ли курить?) Сделал несколько глубоких вдохов: ребра приподнимались и раздавались в бока, затем опадали, сетка сосудов на легких тоже расширялась и съеживалась – и нитяные потоки крови в них стали ярче. Вот оно как!
А какова теперь мимика, движениялица, выражающие мои чувства? Например, удивление: поднять брови, расширить глаза. Худо дело: брови-то поднялись, но из-за невидимости морщин на прозрачной коже движение смазалось; а глаза и без того раскрыты до состояния крайнего изумления. Не лицом здесь, видимо, выражают это чувство... Но хоть улыбка-то должна действовать, как же без улыбки! Щедро растянул незримые губы. Ага, кое-что есть: под собравшимися на прозрачных щеках складками крупнее – вроде как под увеличительными стеклами – выделились коренные зубы, резцы же и клыки стали чуть меньше. А если насупиться? Сжал и свел губы: боковые зубы уменьшились, резцы и клыки увеличились; в этом было что-то даже угрожающее. М-да... Что ж, надо запомнить, буду знать, кто сердится,кто расположен ко мне.
Ссадины и ушибы на моей коже оставались заметны, но будто парили над костями; ткани тела под ними, воспаленные и опухшие, оказывались мутнее и розовее, чем в иных местах. Значит, понял я, по-настоящему прозрачна может быть только здоровая живая ткань...
Не буду далее утомлять читателя описанием того, как я проникал в свое «инто», в свой внутренний облик. Зачем ему, в самом деле, знать о качествах, которые он вряд ли когда-нибудь приобретет,– растравлять себе душу?.. Перейдем лучше к повествованию, кописанию действий.
День клонился к вечеру, амфитеатр обезлюдел. Трое с папками спустились со своего пьедестала, вошли в комнату и обступили меня. Не стану уверять, что я не испугался: все-таки трое на одного, а я к тому еще нездоров, с перебитой рукой. Наверно, они это заметили, да и как не заметить: зачастило сердце, все внутри напряглось. Один туземец мягко взял меня за правую руку, другой положил прозрачную, но теплую ладонь на плечо, третий – уже знакомый мне коротыш – приставил руку к области моего сердца и сказал спокойно: