Рассказы - Евгений Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, за стенкой, положим, тренькает, а Ч. прислушался и… поплыл, поплыл, все глубже, глубже, с легким, счастливым замиранием сердца, с воспоминаниями всякими приятными, смутными, но радужными надеждами. А главное – с таким томительно-сладким предчувствием-предвкушением возможного счастья (а счастье было так возможно!). Такого близкого, что словно почти и свершившегося.
Как же это было?
А вот было! Словно вся, всяжизнь, какая дана и неведомо кем отмерена, но которая обычно прячется и ускользает, тревожит и мучает своей неуловимостью, – и вдруг эта жизнь обрушивается, заполняя не только душу, но, кажется, каждую пору, каждую клеточку. В каждой кровиночке играет, как пузырьки в шампанском.
Вроде и не песенка "Битлз" или "Ноктюрн" Шопена из-под соседской двери или из чьего-то окна, а поистине – музыка сфер!
Тут Ч. тащился…
Никакого концертного зала не нужно, никакой филармонии и никаких виртуозов. Главное, чтоб не в лоб, а откуда-нибудь сбоку, из щелочки-дырочки, приглушенно-притаенно, нежно и грустно.
Ч. даже в лице менялся. Глаз стекленеет и прищуривается, подбородок вверх поднимается, ноздри раздуты, словно он не звук
(хотя именно его), а запах ловит – то ли как следопыт, то ли как гурман. И прислушивается, прислушивается…
Наркотик.
Надо заметить, что самого Ч. это не очень радовало. Все люди как люди, а он… И те, кто действительно любил музыку и глубоко понимал ее, вызывали у него какое-то особое почтение. Чуть ли не преклонение (тайное), как если бы они и в самом деле были посвященными.
Они духовными были, раз так могли, – нет разве? Они соединялись, и у них на лицах было написано блаженство. А Ч., словно изгнанный и отверженный, только зря тщился. И все никак не мог примириться, что его странная чувствительность к музыке, почти как тайная страсть, только и может осуществиться… так сказать, через щелочку. То есть и он вроде не чужд, и он стучался, но его не пускали.
Можно было бы, наверно, и отступить, однако Ч., то ли из обычного упрямства, то ли из чувства врожденной справедливости, то ли из протеста против такой дискриминации, не соглашался. Его все равно манило, и потому он стучался и стучался… Доставал билеты и ходил как равный среди равных, зная, впрочем, что напрасно. И все равно надеясь.
Упорный.
Так было и в тот раз, в Зале Гнесиных, надежда его вела, звала, шептала на ухо нечто отдаленно мелодичное, но обещалось нечто большее, куда Ч. все пытался прорваться.
Девочка-девушка, которая исполняла Баха, была дебютанткой, но, как слышал Ч., чрезвычайно талантливой. И вышла она к роялю натянутая как струнка, в темном платье, с забранными назад волосами. Похожая на монашенку, в которой все трепещет от предчувствия близящейся торжественной службы и, возможно, встречи…
Бледная она была от волнения… Словно убегая от него, стремительно села к роялю, секунду помедлила, замерев с поднятыми руками, с вытянутыми, изготовившимися к решающему прикосновению пальцами, и тут же, словно бросаясь с обрыва, опустила их.
Осторожно и вкрадчиво, едва касаясь, нащупывала она, опробовала шаткий мосточек. Но уже надвигалось оно, то самое, и плыло по залу, все ближе и ближе, все неотвратимей, как вдруг у Ч., уже было настроившегося прикрыть глаза, подло и гадко запершило в горле, и сразу вслед за тем накатил сухой, надрывный, а главное, какой-то тупой, безысходный кашель.
Чем больше Ч. пытался его сдержать, зажимая рот платком, судорожно сглатывая и производя разного рода движения горлом, шеей, губами и языком, тем неистовее рвалось. Чем уверенней и вдохновенней летали по клавишам пальцы пианистки, тем сиплей и злей становился кашель, все больше и больше напоминая истеричный лай обиженной собачонки.
Першило и першило.
Не горло было, а выжженная пустыня, зной, сушь и колкий раскаленный песок, шуршащий и скребущий мириадами слюдинок, мутно-белых зазубринок, трущихся друг о дружку в медленном неостановимом движении.
Девушку было жаль – так она выкладывалась, стараясь вдохновенными баховскими аккордами перекрыть сиплое перханье Ч.
Чем неудержимей был кашель, тем самозабвенней бросала она руки на клавиши, тем ниже наклонялась, словно шла против ветра, сквозь метель и пургу.
Но и Ч. тоже было жалко – так он побагровел весь в своей мучительной борьбе, захлебываясь и ощущая себя как на лобном месте, под перекрестными неприязненными взглядами, его казнящими. Но и сам он себя казнил, понимая прекрасно, что портит все, что причиняет страдания бедной исполнительнице, может быть, очень надеявшейся на это выступление.
Да-да, он ей сопереживал – аж до слез…
Ч. плакал – от сострадания и от кашля, давясь в платок, пока наконец, отчаявшись пересилить приступ, не вскочил и не побежал вон из зала, сокрушаясь, что теперь, в дополнение ко всему, этим самым наносит девушке непростительную обиду…
И так было плохо, и эдак!..
С полчаса, наверно, бродил Ч. по окружающим переулкам и все пытался прокашляться. Однако глухое клокотание в бронхах, скворчание и сип в горле не унимались. И чем дольше он бродил, тем острее было в нем желание вернуться. Вернуться и дослушать.
Словно то, что было начато там, в зале, так грубо отнятое у него по его же, можно сказать, вине, могло еще быть возвращено.
Конечно, можно было и уйти. Уйти было даже легче и проще, чем возвращаться, бездарно прогуляв полконцерта. Уйти – и не видеть больше никогда этой девушки, которой он так мелко навредил, пусть и невольно. Уйти, так и не дослушав Баха в ее замечательном (тут он был уверен) исполнении.
Что же это за жизнь такая, когда хочешь, а не можешь! Другие могут, а ты нет! Им, значит, все, а тебе ничего! Одним, значит, оазис, а другим – пустыня. Одним шампанское, а другим – першение в горле…
Ч. вернулся.
Поднялся по лестнице, смущенно миновав уставившуюся на него с некоторым удивлением контролершу.
Прислушался.
Из-за плотно прикрытой двери доносилось.
О, как из-за нее доносилось! Исполнительница, судя по всему, полностью уже восстановилась после непредвиденного – по вине Ч.
– сбоя и теперь, словно торжествуя, щедро одаривала избранных счастливчиков, которые блаженно прикрывали глаза.
Всех, кроме Ч.
Пожалуй, никогда еще в жизни не слышал он чего-либо подобного.
Такого. Не выразимого словами (да и нужно ли?). Здесь, на этой мраморной сверкающей лестнице, перед закрытой в зал тяжелой дверью, словно выдворенный за проказы школьник, он обретал.
Да, все было там, за стеной, за дверью, в полумраке, глухо и притаенно, почти только угадываемое, так что приходилось сильно напрягать слух.
Ч. прислушивался.
Да, его место было здесь, за стеной, за дверью, на лестнице. И в горле больше не першило, сухости не было и в помине. Здоровое, свежее горло. Словно издевались над ним. Изгоем он был, отверженным, но только так и обретал.
Ну что тут было делать?!
И нечего было упорствовать! Некоторые даже и этого не имеют, а у него – было. Ему бы как раз радоваться, а не сокрушаться. Может, ему-то и было лучше всех, что он так умел. Из ничего – все. Хотя и под сурдинку. В щелочку…
Все у него было…
КУМИР
Ох, и надоело, если честно! Только и разговоров что про него, про Георгия. Чуть что, сразу Гога.
Брат.
Чей брат, отца или Сашин, не совсем понятно. Иногда казалось, что отца, и тогда ясно, что он Саше – дядя. Иногда, что он все-таки брат Саши, хотя какой-то очень дальний (бывают братья ближние и бывают дальние) – даже и не двоюродный, а так, седьмая вода на киселе. Сын двоюродной тетки Сашиного отца. Саша и незнаком с ним по-настоящему, разве заочно, по фотографиям и, разумеется, по телевизору, где тот часто появляется.
Но родители говорят: брат… "Ты знаешь, что брат поехал в Англию? "
Ну поехал и поехал, ему-то что?
Гога – известный артист. Биографию его Саша, кажется, выучил наизусть: сначала тот работал в театре, снимался в кино, известность мало-помалу росла, а потом пригласили на телевидение, где он теперь ведет разные передачи и считается довольно модным телеведущим. Иногда он выступает и по радио – читает стихи и прозу классиков и современников. Его имя часто мелькает в разных газетах и журналах, о нем пишут, его интервьюируют, снимают для рекламы, даже поздравительную открытку выпустили: он радостно так улыбается с раскинутыми словно для объятия руками.
Действительно, очень популярный, а самое главное, Саша уже не раз сталкивался с людьми, которые буквально тащились от него, не могли пропустить ни одной передачи с его участием, страсть начинала бурлить в их голосе, стоило заговорить о Гоге, даже как-то неловко делалось. Хотя, может, это и нормально – артист есть артист, а если он связан с телевидением, то это еще больше поднимает его статус, поскольку в театр или в кино народ ходит не так чтоб часто – зато " ящик " смотрит каждый день, а некоторые, особенно пенсионеры, просиживают перед ним многие часы. Тут поневоле станешь почти как родственник.