А жизнь одна... - Иван Папуловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы вернулись в осень сорок второго, мы вспоминали павших однополчан, друзей и товарищей, про которых давно ничего не знали. Тогда, одновременно с Синявинской наступательной операцией под Ленинградом, уже близился перелом в грандиознейшей битве на Волге, хотя немцы еще не чувствовали запаха подготовленного для них Сталинградского котла, они все еще были самоуверенны и наглы, их авиация беспрерывно висела над нашими боевыми порядками.
Эй, кабонские матрешки,Открывайте-ка окошки,В 12 часовБудет бомбежка!
Такие листовки сбрасывали близ поселка на Ладоге, откуда начиналась знаменитая Дорога жизни.
— Ну… нахалы!.. — мотнул головой Заречный, когда я рассказал ему про эту листовку.
Его карие, слегка посветлевшие, порыжевшие глаза сощурились, он хочет что-то сказать еще, но не находит нужных слов и возмущенно поджимает губы.
Мы договорились встретиться через год в Риге, где Заречный бывал часто в служебных командировках, и еще не знали, что неожиданные новости сведут нас раньше.
Встреча во Мге не только всколыхнула наши воспоминания, но и заставила по-новому взглянуть на всю историю Синявинской операции, которая стала прологом прорыва блокады, важной вехой на пути к освобождению первых метров эстонской земли.
С трибуны научной конференции, организованной во Мге советом ветеранов 2-й ударной армии, выступили военачальники, ученые, рядовые участники Синявинской битвы. Председатель совета, спокойный, уравновешенный, очень основательный Константин Константинович Крупица, слушая выступления, не раз взглядывал на меня, наблюдая мои манипуляции с магнитофоном. Я удобно устроился на сцене сразу за трибуной, водрузив свой микрофон перед выступающими.
Мне пришлось все время держать руку на регуляторе уровня записи, когда выступал бывший военный хирург, подполковник медицинской службы Захар Семенович Колесников. Около десяти тысяч срочных операций сделал в полевых условиях, часто под огнем врага, этот все еще крепкий, с большим выпуклым лбом человек. Голос у него по-молодому звонкий, стрелка на индикаторе моего магнитофона все время прыгала в крайнее правое положение.
— Мне не забыть до конца дней, — говорит он, — как многие раненые, вынесенные санитарами из-под огня, вновь рвались в бой, просили, умоляли нас, медиков, немедленно отпустить их с операционного стола к своим сражающимся однополчанам. И уходили, просто-таки сбегали из палаты медсанбата. Верили в победу. А раны победителей заживают вдвое быстрее, чем раны побежденных.
Я не сразу обратил внимание на скромно одетого, как-то уж очень тихо взошедшего на трибуну невысокого человека с обветренным суровым лицом, густыми бровями, почти сросшимися над переносицей. Бывший командир минометной батареи 1250-го стрелкового полка Алексей Иванович Митькин. Первые же его слова насторожили, в зале стало необычайно тихо. Заречный, сидевший в президиуме, и Крупица почти одновременно взглянули на меня — записываю ли? А рядом, на трибуне, пожилой человек откровенно плачет, слезы не только сбегают по загорелым морщинистым щекам, но и душат его. Я вижу в передних рядах зала лица бывших солдат, и не ордена и медали уже горят в отблесках электрического света, а сверкает влага на глазах сидящих.
Митькин рассказывает о самых трудных днях битвы. Не хватило у нас сил пробиться к Неве — всего-то около трех километров оставалось! Еще не знали мы, что сорвали самый зловещий замысел Гитлера — штурмом группы армий «Север» взять Ленинград и сровнять его с землей, — не знали, что спасли Ленинград, хоть и не прорвали еще блокаду, но враги уже обложили нас со всех сторон, и выход из окружения, прорыв на исходные рубежи к Черной речке стал для каждого новым адом.
— Сейчас не скажу, сколько еще оставалось до своих, когда мы с группой солдат при выходе из окружения наткнулись на наши землянки с тяжелоранеными. Мы сами от ран и усталости еле держались на ногах. Вынести неходячих раненых не представлялось никакой возможности. И они это понимали, они не осуждали нас за то, что мы ничем не можем им помочь. И были с ними три молоденькие девчонки-медсестренки. «Раненых нам не вынести, — сказали мы этим девушкам, — но и вы уже ничем не поможете им. Через час сюда придут фашисты — уходите с нами!» — Минометчик опять сглотнул слезы, сделал паузу, пытаясь справиться с душившим его спазмом. Голос сорвался. — Их стали упрашивать сами раненые: «Сестрички, уходите, милые!» На русском, украинском, казахском языках. И одна миловидная сестра, спокойно продолжая накладывать повязку на голову окровавленного пожилого солдата, сказала за всех: «Как же мы уйдем? На наших сумках — красный крест, и мы не уйдем!»
Они остались. Они не бросили бойцов, с которыми до последней возможности вместе сражались среди болот и топей тут, под Синявином. Сражались в тяжком сорок втором, сражались, веря в грядущую Победу Отчизны. До разгрома фашистов в Сталинграде оставались месяцы, до Курской дуги — меньше года…
Пронзительный этот рассказ по сей день не дает покоя, будоражит мою память. И, как оказалось, не только мою. Через месяц или два после встречи во Мге я получил письмо из Москвы, от бывшего рядового 259-й стрелковой дивизии, взаимодействовавшей с нашей танковой бригадой, Роланда Мамиконовича Мусаеляна. Старый солдат стал ученым-физиком, но мы — побратимы войны, у нас одинаковое отношение ко всему, что связано с нею, и его память тоже не отпускает ветерана из тех дней, возвращает снова и снова в обстановку пережитого.
«…Ты, вероятно, помнишь, как на военно-исторической конференции во Мге выступал один товарищ, рассказавший о трех девушках-санитарках, оставшихся с неходячими, обреченными ранеными. Так вот, мне кажется, что это произошло в нашей дивизии…»
По сей день не могу сказать, прав ли Роланд Мусаелян. А тогда не знал еще и того, что через год услышу неожиданное продолжение взволновавшей всех истории.
Звонок в моей таллинской квартире раздался ночью, часов около двух.
— Если можешь, не уезжай и не уходи никуда, утром буду у тебя.
— Саша, Заречный? Где ты?
— Недалеко, в Нарве.
— Хорошо, я тебя жду!
Он приехал первым утренним поездом, с легким портфельчиком в руке, не выспавшийся, бледный и — счастливый!
— Как Таллин изменился!.. — с порога бросил он, снимая туфли и любимую им, как я понял, неизменную серую кепку. — Расстроили вширь и ввысь, и вокзал другой, и Вышгород над ним какой-то незнакомый. Полмиллиона-то есть уже?
— Почти. Через два-три года будет.
— Ну, ну, молодцы. Очень рад!.. А помнишь, как мы с тобой сокрушались в сорок четвертом, бродя среди развалин в самом центре. Кажется, улица Харью, да?
— Харью. И Суур-Карья. И театр «Эстония» мы с тобой очень жалели, очень сокрушались у его руин. Вот завтра и поведу тебя в театр «Эстония» послушать наших знаменитых гостей — своя труппа в Москве выступает.
— Ишь ты…
Сказано с уважением.
Полез в ванную, через пятнадцать минут вышел чист и свеж, словно не пережил бессонной ночи.
— Помнишь, во Мге я рассказал тебе о том, что нашел имя нашего Роби Тислера на обелиске в саду его школы? Расстрелян осенью сорок первого, а в десанте с нашей ротой был через год, в сорок втором!.. — Александр Алексеевич не спеша надел синий «маратовский» тренировочный костюм с белыми двойными, полосками по бокам, достал из портфеля тапки, хотя я предложил ему свою запасную пару. Выпил чашечку крепкого кофе.
— Так вот, — объявил он почти торжественно, — я нашел сына Роби! И встретил его на берегу Нарвского водохранилища! Вчера!
В глазах Заречного горели лукавые огоньки-бесенята. Их я помню еще по молодым годам. Он опять был подвижен и энергичен, жажда деятельности бурлила в нем: движения резки, походка быстрая и почти невесомая, он напомнил мне нашего первого космонавта, хотя я еще не знал, что девушка со спиннингом назвала его Юрием Алексеевичем.
— Но это еще не все, — сказал Заречный, садясь в мягкое кресло напротив меня. — Помнишь рассказ командира минометной батареи во Мге о трех девушках-медсестрах…
— …которые отказались покинуть тяжелораненых, хотя вместе с ними, видимо, попали в лапы фашистов.
— Вот именно. Попали. Могли выйти вместе с минометчиками, а не вышли! Одна из них спасла Роби в июне сорок четвертого под Выборгом и стала его женой. Сюжетец, а?
Я не мог поверить, и Заречный это понял.
— Проявить пленку можешь? У тебя ведь домашняя фотолаборатория имеется?
— В шкафу на кухне жена отвела одно отделение. Все, что надо, есть, а вот печатаю только вечером — занимаю всю кухню.
— Слушай, сделаем исключение: жены дома нет, мы займем кухню с утра.
Я настолько был рад новой встрече с ним, что не стал возражать. Позвонил к себе в редакцию — срочных дел не предвиделось, мог остаться с боевым другом, давно не приезжавшим в Таллин.