А жизнь одна... - Иван Папуловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пять лет, как кончилась война, но она ни на миг не отпускала Роби и Расму. Хотели заиметь ребенка — начались один за другим выкидыши. Роби, как мог, нежно успокаивал жену, помогала ему в этом и племянница Вилли — добрая, умная женщина, ставшая для них роднее родных. Но было от чего прийти в отчаяние. А теперь вот этот полный непонятного блеска взгляд врача-рентгенолога!..
Он так и не сказал ничего, рентгенолог, а направил пациента в Ленинград, в институт нейрохирургии. Здесь сделали новые снимки головы, и пожилой профессор, приподняв на лоб большие очки в роговой оправе, посмотрел Роби в глаза.
— Значит, говорите, по касательной ранило вас в голову? В сорок четвертом было, под Выборгом?
— Там. Еще в голень ноги…
Профессор постучал тонкими чуткими пальцами по краю стола, ласково повторил:
— В голень ноги… А пуля парабеллума шесть лет сидит в голове, чуть-чуть до мозжечка не дошла, — это как, по-вашему, называется?!
Операцию откладывали, переносили с месяца на месяц. Профессор, не скрывая своих чувств, сказал:
— Мы к животным туда не лазим, надо ведь череп вскрывать, мозг поднимать… Но и так оставить нельзя!
Двенадцать суток Роби лежал без сознания, сестры и Расма не отходили от его постели. И он, всем смертям назло, выжил! Правда, сразу получил вторую группу инвалидности, много лет сидел без работы, но остался человеком, не потерял жадного интереса к жизни, к делам в деревне, в районе, в стране. Потом ему разрешили заняться надомничеством — стал делать сувениры, игрушки из дерева, жести, глины. Даже про самолет, который в школе строил с друзьями, вспомнил однажды и смастерил целую эскадрилью действующих моделей с резиновыми моторчиками.
Как инвалиду Великой Отечественной ему дали квартиру в соседнем городке, и, когда родился сын, Айвар, они уже были горожанами. Расма окончила-таки университет, работала педиатром в городской поликлинике, жизнь вошла в нормальное русло.
— Сколько лет понадобилось, сколько страданий испили, понимаешь? — почти кричал Заречный, искренне переживая за Роби и Расму. Глаза Саши горели, он не стыдясь глотал слезы, до предела взвинтив и меня.
Сорок с лишним лет назад встретился на нашем пути паренек-десантник Роберт Тислер, сорок с лишним лет мы ничего не знали о его дальнейшей судьбе, а сейчас, казалось, не было для нас роднее, ближе человека. Память вернула нас туда, в синявинские урочища и непроходимые болота, мы снова оказались на войне.
Все предусмотрели тогда гитлеровские генералы — и свежую армию Манштейна перебросили из Крыма, и мощные осадные орудия подвезли, и приказ «сровнять Петербург с землей» подготовили. Над сжатым в тиски блокады, голодным, израненным Ленинградом нависала новая смертельная опасность. И операцию, которая должна была покончить с великим городом на Неве, назвали «Волшебный огонь». В этом огне, по замыслу Гитлера, сгорят все непокорные ленинградцы, вся Балтика станет немецкой, освободятся силы для нового похода на Москву.
Месяц с лишним гремело, свистело, ухало на узком участке фронта между берегом Ладоги и Синявинскими высотами. Неимоверно трудно, просто невыносимо тяжело было пробиваться к Неве через топкие болота, через надежно оборудованную немцами на всю глубину систему дотов и дзотов, основных и запасных позиций, но войска Волховского фронта медленно и упрямо шли вперед, к ленинградцам, к Ленинграду. И Манштейн позднее напишет горькое признание: вместо штурма Ленинграда его армии пришлось вести тяжелое сражение южнее Ладожского озера. А его солдаты скажут: «Лучше месяц воевать в Севастополе, чем один день под Синявином…»
Наша выжидательная позиция располагалась вдоль большой вырубки — метров двести в длину и около сорока в ширину. Здесь мы готовили танки к бою, сюда подвозились горюче-смазочные материалы и боеприпасы. И отсюда, взвыв моторами, наши машины уходили на исходные рубежи, уходили в бой.
Где-то числа пятнадцатого или шестнадцатого сентября через вражеские позиции прорвался тремя «тридцатьчетверками» взвод лейтенанта Меркулова — из нашей роты. Он ушел далеко вперед, круша гитлеровцев огнем и гусеницами. И уже в те дни стал для всех нас живой легендой. Говорили, что танкисты совсем немного не дошли до пробивавшихся навстречу ленинградцев, наверное, они уже видели Неву, но были сожжены фашистами.
Помню, как убивался, беззвучно плакал механик-водитель с танка самого Меркулова, узнав о судьбе взвода. Высокий, худощавый, но довольно жилистый сибиряк, перед выходом в бой он неудачно сманеврировал танком. Я сам видел эту горькую сцену: заросший окладистой бородой лейтенант Меркулов стоял перед своим танком с поднятой кверху рукой и подавал команды водителю, сдававшему машину назад. Меркулов сигналил: вправо, влево, потом поманил ладонью на себя, чуть-чуть вперед. И в этот момент из-под гусеницы сорвалась расщепленная, почти голая ветвь сосны и острием полезла прямо в люк механика. Водитель инстинктивно подставил ладонь, чтоб отвести от себя острый сук — и взвыл от боли: сук проткнул ему ладонь насквозь…
Меркулов отбросил злополучный сук от танка, по-звериному рявкнул водителю:
— Вылазь!..
Вся рота знала, как любили они друг друга, как хорошо воевали еще между Чудовом и Новгородом, а сейчас дикая ярость захлестнула лейтенанта.
Санитар перевязал руку, водитель от боли прыгал перед танком чуть ли не на одной ноге и умолял Меркулова не снимать его с машины. Но лейтенант был неумолим, он посадил за рычаги новичка из резерва и с ним ушел в свой последний бой, из которого не вернулся.
Вот тут-то и появился у наших «тридцатьчетверок» Роби Тислер со своим отделением автоматчиков. И фотограф из армейской газеты. Снимок, бережно хранимый Сашей Заречным, сделан был в этот день.
Всего около недели фронтовой жизни, под постоянными бомбежками, артиллерийскими и минометными обстрелами провели мы вместе с отделением десантников, которым командовал младший сержант Роберт Тислер. Два раза ходили с ним в бой и в третий — прорывались ночью из окружения. Вот тогда и подошел ко мне Заречный. Темная высота маячила впереди, что-то ярко горело в километре от нас прямо на шоссе. Под ложечкой неприятно сосало, щемило, ведь никто не знал, прорвемся ли мы через вражеский заслон и все ли прорвемся. А пехотинцы-автоматчики деловито разместились на броне танков позади башен, делились друг с другом оставшимися сухарями.
— Как дома на печке устроились, не хватает, чтоб теща подала им туда блины!.. — восхищенно сказал Заречный.
Заречный, который только вчера отличился в последнем бою на острие нашего прорыва под Синявином. Он один с утра до вечера просидел в подбитом танке, уложив десятка два фашистов, пытавшихся захватить его машину. Он был из плоти и крови, боялся боли, боялся смерти, но все это уходило куда-то в сторону, когда надо было действовать, когда надо было воевать. Заречный уже умел воевать и по-прежнему умел восхищаться другими. Впрочем, с ним всю жизнь было так…
Часов пять просидели мы с Сашей у меня дома, потом бродили по Кадриоргу, и мой друг восхищался новым обликом Нарвского шоссе, «Русалкой», Екатерининским дворцом и парком, а возле домика Петра, закрытого на ремонт, разразился неожиданно:
— На следы деятельности Петра по сей день натыкаешься всюду, — говорил Саша восторженно. — Умел шить ботинки, строить корабли, на болоте возвел настоящую Пальмиру на севере, был и швец, и жнец, и на дуде игрец. Не царь, а работник, ученый, полководец!..
— Но все-таки царь, — подзадорил я.
— Да, конечно, — вздохнул Заречный. — Но кадры подбирал не по происхождению и знатности, а по деловым качествам!
— Это в фильме…
— Это было так, вот что важно, понимаешь? За все великое пора забыть, что он был царь. Патриот, прежде всего.
Но это — маленькое отступление в историю. Мы весь день прожили на войне. Той, которую прошли, которая не отпускает и не отпустит нас.
— А Роби и Расмы уже нет, — печально сказал Саша, взяв меня за локоть.
Мы стояли возле Лебединого пруда в Кадриорге, наблюдая, как пара изумительно белых, гордых птиц величаво подплывала к своему островку, как выгибали они свои длинные шеи, время от времени окуная головы с длинными красными клювами в воду. Дружно, изящно.
Есть птицы, которые так преданы партнеру, что если погибает одна — не живет и другая. Примерно так случилось с Роби и Расмой. Она не вынесла его преждевременной смерти от инсульта (сказалось, наверное, ранение в голову) и тихо, как-то даже незаметно, ничем явным не болея, скончалась через месяц после похорон мужа. Не дождавшись внуков, которых очень хотела нянчить.
— По нашему квадрату бьет, — то ли мне, то ли себе сказал Заречный, и опять рвущая душу печаль прозвучала в его голосе. — Сколько нас осталось? А тут еще Рейганы да Картеры!.. Очень хочется верить, что благоразумие возьмет верх. Не хочу, чтобы сын Роби, эта Регина, их друзья, твои и мои внуки узнали войну, не хочу! Кстати, Айвар обещал заехать к тебе — прими его ласково. Славный сын у Роби и Расмы.