Эрифилли. Стихотворения - Елена Феррари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интересны, по своей образности, стихи, посвященные Ивану Пуни: «Кафэ», а также стих.: «Пахнет зноем и морем» и др. Краски их сочны и удачны. Заметно и некоторое влияние Анны Ахматовой и Наталии Крандиевской в манере писать и еще в глубокой, чарующей женственности. Есть у Феррари что-то свое, заветное, недосказанное – не то дума, не то печаль: то, что лишь промелькнет, обворожит своим тихим теплом и светом и снова скроется за пестрыми росписными ширмами современности. Примером таких стихов может служить «Молитва», а также и стихотворение, начинающееся строками:
Захлопнутым мышонком сердце билось.Не смей жалеть меня, не смей ласкать,Луна неловко и несмело торопиласьЛицо свое укрыть за облака.
Несмотря на свою скромность, книжечка Елены Феррари дает надежду, что в будущем дарование поэтессы разовьется и станет самобытнее[29].
В Эрифилли вошли не все лирические произведения автора. В частности, Феррари воздержалась от включения в него стихотворений, посланных Горькому зимой 1923 г., в которых своеобразно преломились ее впечатления от константинопольского периода. По этому поводу она писала ему в письме от 8 января:
У меня уже давно был соблазн вводить слова на другом языке, не переводя их, как я, наконец, сделала здесь («лимонли, каймакли дондурма» – по-турецки – «лимонное, сливочное мороженое», «елла» – по-гречески «иди сюда», а «гель бурья» – то же самое по-турецки <…>). Вообще же при стихах этого объяснения не будет. Очень хотелось бы знать, как вы это найдете?»[30]
В издано сборнике единственным свидетельством ее увлечения такой языковой экзотикой было название – Эрифилли , взятое из первого стихотворения. Будучи вполне обычным женским именем в современном греческом языке. У русского читателя оно должно было вызывать ощущение заумной словесной игры.
К погоне поэтессы за броскими экзотизмами Горький отнесся резко отрицательно, в письме от 11 января приравняв их к глоссолалии хлыстов:
Сударыня! У вас есть ум – острый, вы обладаете гибким воображением, вы имеете хороший запас впечатлений бытия и, наконец, у вас налицо литературное дарование. Но при всем этом, мне кажется, что литература для вас – не главное, не то, чем живет душа ваша и, вероятно, именно поэтому вы обо всем пишете в тоне гениального Кусикова, хотя вам, конечно, известно, что каждая тема требует своей формы и что истинная красота, так же, как истинная мудрость – просты.
Надеюсь, что я смертельно поразил вас, и больше не стану отливать жестоких пуль для убийства женщины, которая может – а потому должна – найти свою форму для своего содержания. Пока же она все еще говорит чужими словами и строит их по чужим планам. Турецкий, греческий и другие лексиконы в данном случае не могут помочь.
Ищите себя – вот завет Сааровского старца, который любит литературу и относится к вам серьезно и сердечно.
Можете ругаться и спорить, но я остаюсь при своем: вам надо выработать иную, очень свою форму, в этой же вы себя искажаете и можете погубить.
Вы мало работаете. Поэзия для вас – не главное[31].
Между тем накануне самого выхода Эрифилли в их отношениях возникла странная напряженность, причина которой неизвестна, так как горьковское письмо, содержавшее разъяснения по этому поводу, было, по-видимому, утрачено. По ответному письму Феррари от 22 апреля 1923 г. можно, однако, утверждать, что толчком к недоразумению послужили не литературно-стилистические разногласия, а какие-то биографические обстоятельства. Приведем это письмо целиком:
Дорогой Алексей Максимович,
Ваше письмо меня очень обрадовало.
Хотя с Максимом Алексеевичем <Пешковым> я говорила только о нем (и только потому что он сам меня на это вызвал), но думала действительно и о вас, т<ак> к<ак> люди говорили, что слышали обо мне «в доме Горького». Я очень рада, что это неверно о вас, и тысячу раз прошу прощенья, что думала так. Не сердитесь, ради бога, – в этом не только моя вина, и мне пришлось слишком дорого расплатиться за все версии обо мне.
Вы пишете, что моей биографии для вас не существует. Мне от нее отрекаться не нужно. Я бы гордилась моей биографией, если бы допускала, что для меня был возможен и другой путь. Но это зависело не от меня, так, как мой рост или цвет волос. Во всяком случае я твердо знаю, что никто на моем месте не сделал бы ничего лучше и больше моего и не работал для России в революцию с большим бескорыстием и любовью к ней. И мне очень больно, если вам, чтобы хорошо относиться ко мне, нужно вычеркнуть мою биографию.
Я не знаю, о какой моей пьесе В. Ходасевич говорил вам. Он не читал моих пьес. Я думаю, что он спутал – это, должно быть, поэма (и не белым, а простым стихом), что я ему читала зимой. Пришлю ее вам на днях, т<ак> к<ак> у меня ее нет сейчас. Пока же посылаю очерк «Литейная» (это будет главой повести) и две сказки. Как вы находите «Эльку»? Мне кажется, это лучше всего, что я написала, хотя всё еще не так, как надо. И вообще, я нишу не так, сама чувствую неверный тон. Я не владею ни языком, ни материалом и, кроме того, не уверена, что писать надо. Вы вот думаете, что у меня нет любви к моему ремеслу. Я не знаю. Радости от него во всяком случае мало. Но на эту безрадостность, а иногда и отчаяние, я ничего не променяю. Литература у меня не главное, а единственное, и если я ее не «люблю», то обрекаюсь ей абсолютно.
Как ваше здоровье? Желаю вам скорее поправиться – и не сердитесь, ради бога, на меня.
Елена Феррари[32].
Возникает ряд недоуменных вопросов. Какую оплошность по отношению к Феррари совершил сын Горького Максим Пешков и почему такую досаду у нее могло вызвать – пусть и оказавшееся ложным – допущение, что к оплошности мог быть причастен сам Горький? Что в ее биографии должно было дать повод к подобного рода недоразумениям? Феррари с гордостью заявляет, что «никто на моем месте не сделал бы ничего лучше и больше моего и не работал для России в революцию с большим бескорыстием и любовью к ней», – в то время, как годом раньше тому же Горькому она жаловалась, что возвращение в Россию для нее невозможно из-за каких-то ошибок по отношению к большевистской власти, совершенных в пору гражданской войны[33]. О какой «слишком дорогой цене» за все неверные версии о себе говорит Феррари и какое отношение эти роковые обстоятельства имеют к ее литературным занятиям? Почему вообще с таким жаром говорит она о своей литературной работе, отвергая горьковское утверждение, сделанное зимой, будто литература для нее – «не главное»? Чтобы понять, что именно стоит за данным эпизодом, приходится обратиться к далеким от литературных дел источникам.
Ключ к истолкованию недоразумения, возникшего между горьким и Феррари, мы находим в показаниях Н.Н. Чебышева – судебного деятеля дореволюционной эпохи и ближайшего помощника генерала П.Н. Врангеля во время гражданской войны и в эмиграции. В октябре 1931 г. Чебышев поместил в парижской газете Возрождение статью, посвященную 10-летию потоплению яхты «Лукулл» под Константинополем[34]. Событие это произошло при обстоятельствах, сочтенных современниками в высшей степени подозрительными: яхта, стоявшая у самого берега и служившая штаб-квартирой генерала Врангеля[35], была протаранена на полном ходу итальянским океанским пароходом «Адриа», шедшим из Батума[36]. Сам верховный главнокомандующий спасся лишь потому, что за час до того сошел на берег. При этом весь архив и все крупные ценности и наличные денежные средства армии, находившиеся на яхте, погибли.
Спустя несколько месяцев после публикации в Возрождении очерка о «Лукулле» Чебышев снова вернулся к этому эпизоду в своих автобиографических записках. В фельетоне, напечатанном в день открытия процесса над П. Горгуловым, убийцей президента Франции Поля Думера, мемуарист в совершенно неожиданном аспекте упомянул и Феррари:
Кстати, о гибели «Лукулла», протараненного 15 октября 1921 г. на Босфоре итальянским пароходом «Адриа» в таком месте, где «Адрии» не полагалось совсем проходить. Имелись основания предполагать, что это сделано умышленно и на пользу большевиков. Только они одни были заинтересованы в несчастьи с Врангелем, который в момент потопления яхты, благодаря лишь счастливой случайности, на ней не оказался.
Но всё исчерпывалось по вопросу о прикосновенности большевиков к потоплению «Лукулла» этими предположениями до последнего времени.
Над такими делами, однако, встает фатум, вдруг, откуда ни возьмись, пронесутся Ивиковы журавли, небесные обличители.
И вот, уже здесь, в Париже, когда по случаю десятилетия крушения упомянули яхту главнокомандующего, шалость рока, точно набежавшая волна, прибила что-то, обломок чужого воспоминанья, улику против «советчиков».