За полуночным солнцем - Сергей Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все окна, все двери, все на запор.
— А что ежели свалиться сейчас за борт — доплывешь до берега? — спрашивает высокий гимназист, кутаясь в протекшую непромокайку.
— Где доплыть! — лениво сплевывая за борт, отвечает матрос. — Захлестнет.
— А если с кругом?
— Не знаю, — отвечает матрос. — Как сказать? — И видно, не верит, что с кругом доплывешь: круг-то, еще какой он там, кто его знает, — а Двина, всем известно какая: страшная, серая, сильная. Где доплыть?
К вечеру убегают тучи — и тихо курлыкает вода у бортов.
Но на горизонте, к северу, небо еще в тучах, в клочках, в серых полосках, как в спутанном дыме — и из-за них, перепутавшихся и неподвижных, вдруг показывается настоящий петуший гребешок, — как от сказочного петушка — золотого гребешка: он золотой и зубчатый. Это заходящее солнце, спокойное и огромное, глянуло верхним краешком из-за туч, и показалось ярким гребешком.
Опять приходит ночь.
Наутро смотрим на Двину: она еще шире, но то тут, то там, справа и слева, отделяются от нее по луговине рукава и уходят куда-то.
Северной Двине трудно уместиться в своем широком ложе; она делится на множество протоков, речек, рек.
Один из таких протоков очень мелок, и названье ему по его мелкоте — Курья. На острове, который он обтекает, расположена Куростровская волость, а в этой волости — село Денисовка, родина М. В. Ломоносова. Когда-то, в глубокой древности, вся Куростровская волость была населена финнами. Остров был покрыт дремучим лесом, а в нем, по сказанию исландского летописца, стояло капище бога Юмалы — общего бога всех финских племен. Идол был богато изукрашен драгоценностями, а на коленях у себя держал емкую чашу, наполненную золотом. На острове же в глубокой древности бывала большая и богатая ярмарка, куда съезжались финны и норвежцы — одни продавать, другие покупать меха. По сказанию того же летописца, однажды приехавшие на ярмарку норвежцы, прельстившись драгоценным убранством идола, ограбили его и разрубили, чтобы достать драгоценное ожерелье. Стража проснулась, подняла тревогу, и финны, называемые в древних русских летописях «чудью», погнались за норвежцами. Произошла битва; норвежцы, привычные воители, одолели. До сих пор есть на Курострове место, называемое Побоище: тут, по преданию, и происходила эта битва.
Ныне на месте дремучего леса лишь чахлый кустарник — бедные елочки.
Теперь на Курострове — зажиточные деревни и села, бродят по лугам знаменитые холмогорки коровы, — и только одно северное небо, бледное и милое, все то же, что было и тогда, над огромным чудским идолом.
В Ломоносовке, прежде называвшейся Денисовкой, ничего не осталось от Ломоносова. Самый род Ломоносовых давно пресекся. Не сохранилось ни дома Ломоносовых, ни каких-либо преданий. Только сельское училище с библиотекой и классом резьбы по кости (моржевой, лосиной и др.) напоминают о Ломоносове, нося его имя, — да рослый, здоровый бодрый, умный двинский народ напоминает бодрого, умного, могучего Михайлу Ломоносова. Но когда-нибудь Куростровкая волость еще привлечет к себе внимание не одним именем Ломоносова: следы древних финских поселений, остатки седой языческой старины столь значительны на Куростровской земле, что, вероятно, уже недалеко то время, когда начнутся раскопки на предполагаемых местах храма Юмалы, ярмарки и т.п.{1}
Близ Холмогор Двина течет уже с множеством притоков, рукавов, протоков, образует большие, густонаселенные острова, и ширина ее ложа, если считать от крайнего до крайнего протока, достигает 17-ти верст. Главное же русло многоводно как никогда. Как будто огромная река и множество рек, речек, речушек, ручейков сговорились вместе течь к морю — и вот текут, то соединяясь, сплетаясь, сливаясь в одну реку, то разъединяясь опять, и все это водяное содружество называется Северной Двиной. Большие красивый села, деревни, деревушки стоят по берегам рек, речек, речушек — Северной Двины. Далеко, далеко пролегли луга. Деревянные дорожки плотов на воде кажутся маленькими, жалкенькими: под волной они испуганно колыхаются, вздрагивают, суетятся. Река словно притаилась и тихая только оттого, что не хочет показать свою силу, а если бы захотела, разлилась — текла бы река в семнадцать верст ширины, все затопила бы, все бы сравняла, сблизила, соединила.
Но теперь тихо, ясно и солнечно.
Потянулись огромные лесные склады лесопильного завода на правом берегу: это преддверье Архангельска. Оживленней стало на реке: свистки пароходов длительней, чаще, разноголосней. На пароходе суетня. Вот справа показались тяжелые главы Михайловского монастыря из-за белой ограды. Все пассажиры на палубе.
Вот недалеко от берега грузится огромный океанский пароход.
— Какой он огромный! — ахает кто-то. — Как же это он в реку заехал?
Но и река огромная, гордая своей силой, тихая до поры, до времени.
Мы пристаем к пристани. Мы в Архангельске.
Архангельск — город сна и пробуждения.
Зимою, долгою зимою, под метельной северной ночью, над огромной застывшей рекой, под ярыми холодными ветрами Северного Ледовитого океана, — он спит. Горит электричество целый день за исключением двух-трех часов около полудня, сонные длинные, длинные улицы, безделье, лень и тишина. А летом, с мая по конец сентября, Архангельск пробуждается и живет шумно, бодро, как будто хочет наверстать потерянное зимой время, живет с безумолчными пароходными свистками, ревом подъемных кранов на пристанях, с тяжким трудом грузовщиков, матросов, рыбаков, плотовщиков, с оживленной торговлей сентябрьской Маргаритинской ярмарки, живет под нежным светом светлых ночей, под долгим солнечным сиянием над огромной, многоводной, шумной рекой.
Архангельск — один из самых длинных и самых узких городов России. По правому берегу Северной Двины, от лесопильного завода, от смоляного буяна до Соломбалы, самой северной его части, лежащей на острове, Архангельск тянется на протяжении больше пяти верст, а ширина его — всего в четыре улицы: сейчас же за последней улицей начинается тундра с глубоким болотом, глухим бурьяном, и расти в ширину Архангельску некуда.
Если идти по берегу Северной Двины, увидишь весь Архангельск, узнаешь все, чем он живет. Это город пристаней, судов, барок, пароходов, лодок. Вся Двина у берега покрыта ими; лишь вдали она свободная и непрегражденная. Всякие пристани и суда занимают по Двине около двадцати верст береговой полосы. Чего-чего тут нет!
Вот маленькие утлые лодчонки, на которых бабы с островов возят в город молоко и поспевшую янтарную морошку в высоких берестяных туесах; вот юркие пароходики, разбредающиеся там и сям по Двине, а рядом пришедшие с океана промысловые поморские суда, красивые высокогрудые ёлы и старинные шняки, все в парусах и снастях, которые, кажется, нельзя понять, как они устроены: до того все это перепутано и сложно; лениво вычерпывает белый парень без шапки деревянной лопаткой воду из пузатого нового карбаса, а там, подалее, огромный черный с красным немецкий тяжелый океанский пароход «Taurus», нагруженный лесом, застыл на воде, и не верится, чтобы такая тяжесть могла сдвинуться с места; ближе к собору — мурманский русский пароход дымит, неподвижный, а на нем суетня: моют палубу, грузят, возятся, бегают; но и рядом с ним то же: такой же, и еще больше, пароход грузится, и на нем кричат, гремят, визжит подъемный кран — это на Новую Землю снаряжается пароход. А там, далеко по середине реки, распуская черный плотный дым, который при тихой погоде, как обуглившееся, почти неподвижное бревно, лезет из черной трубы, медленно идет с дружеским ревом грузовик-англичанин, блестя на солнце розовыми, ярко-глянцевитыми квадратами досок, которыми он весь нагружен; красный английский флаг весело помахивает туда и сюда на мачте. И в ответ на его громкий приветственный рев ему ревет еще гуще и отчаяннее немецкий «Taurus» (Бык), и тоскливо отзываются в два голоса русские мурманские пароходы, и пыхтит какой-то чернорабочий небольшой пароходишка, волоча за собой дорожку плотов, и высоким и протяжным стоном откликаются речные двинские, пинежские и важские пароходы, и пищат и задорно вскрикивают маленькие архангельские услужливые пароходцы. И все, весь шум, рев, стон пароходный — уносится куда-то за необъятную Двину, и тревожит, должно быть, старые деревянные церковки на островах, столетние часовенки на распутьях, придорожные кресты.
На воде — пароходы, лодки, плоты пестрые, разноцветные, маленькие, огромные, тихие, шумливые, новые, старые; на берегу, на набережных — такая же пестрота людская.
Высокие молчаливые поморы в высоких, выше колен, сапогах, похожих немного на широкие ботфорты петровских времен, летом в меховых шапках с наушниками и в то же время в одних рубахах с проступающим сквозь дыры загорелым телом, дымят махоркой, волокут за канат карбас к берегу, грузят сушеную треску на берег с новенькой ёлы и грузно шлепают ногами в опорках по тонким мосткам, протянутым с ёлы на берег, выкатывая тяжелые бочки с треской. Богомольцы вятчане в холщевых белых панёвах плетутся с котомками друг за другом, усталые и худые. Англичане, норвежцы, шведы с трубками, не спеша или медленно пережевывая табак, перебрасываются между собой отрывистыми словами или остановятся с поморами: тогда послышится какая-то смешная, но очень удобная смесь из слов русских, норвежских, английских, какой-то особый поморско-норвежский язык. Московская акающая речь смешивается с вологодской окающей; вятчане чокают быстро и неразборчиво.