Дядя Зяма - Залман Шнеур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завидующие Зяминому богатству наблюдают за этой сценой и чувствуют себя отомщенными. Из-за столь малопочтенного занятия, как вытаскивание необрезанного из грязи, Зяма чувствует себя отчасти униженным и оправдывается перед прохожими:
— Да вот… Что позволяет себе необрезанный… Разве ж еврей себе такое позволит?.. Вот! Смотрите-ка! Средь бела дня — и в грязи… валяться!
А подмастерьям Зяма велит принести пива для необрезанного:
— Помогите, ребята, привести в чувство эту свинью, а не то он мне всю ярмарку в Нижнем пропьянствует…
С позором и мучениями необрезанного приносят в дом и принимаются его оживлять. Тетя Михля отпаивает его отваром из трав, который знахарь дал ей от пьянства. И вот, наконец, москвич, необрезанный с «золотыми руками» и с добродушно висящими усами, снова встает на ноги и берется за наполовину готовые меховые пластины. Он стоит, закатав рукава, и лицо его мрачно от резкого протрезвления и тоски. Вокруг него расставлены всевозможные мисочки и жестянки с красками. Он обмакивает в них оба своих больших пальца и выводит ими всевозможные завитки, полосочки и звездочки на нежном, серебристом, с темной подпушкой меху. Черные, коричневые и серые естественные пятнышки сливаются в чудный орнамент, подобно клеткам на шахматной доске, подобно цветочному узору на дорогой ткани. Необрезанный то и дело любовно встряхивает мех, проводит своей крупной, костистой лапой по мягким, густым волоскам. От чудотворного прикосновения мастера оживают сшитые вместе шкурки, содранные с куниц, норок, белок и бобров. Мех благородно блестит, мягко искрится, волной выходя из-под костистой руки с искривленными, умелыми пальцами и с перепачканными краской ногтями. Видит это Зяма своим наметанным глазом купца, и широкая улыбка разливается по его раскрасневшемуся, озабоченному лицу. Он видит прекрасное завершение многодельной, требующей множества рук, непрерывной работы. Все его собственные усилия, все усилия его подмастерьев и швей сливаются сейчас воедино, обращаются в одно целое под «золотыми руками» необрезанного… Товар готов.
На складе уже стоят большие новые ящики с крепкими деревянными крышками. Молотки тоже наготове. Новые гвозди ощерены, как острые зубы. Им так и хочется вонзиться в свежую древесину, прихватить крышки к ящикам… Но дядя Зяма не торопится. По утрам день за днем он перебирает груды готовых мехов. При свете дня он ищет изъяны, проверяет швы, сравнивает сшитые вместе половины меховых пластин, смотрит, нет ли где каких недостатков, а если находит, то тут же велит исправить.
Габай любавичского бесмедреша, в котором Зяма молится вместе с братом, и просто почтенные Зямины соседи заходят к нему выпить чаю перед минхой. Теперь, перед отъездом, когда работа стихает, Зяма любит побыть с гостями, похвалиться перед любопытными соседями своим мастерством. Люди глядят и дивятся Зяминому воодушевлению больше, чем его товару. Ну ладно, товар как товар. Что же в нем такого распрекрасного? Это ведь не лист Геморы с Тойсфес!.. Непонятно.
Но Зяма опьянен тем, что сумел сотворить за долгие зимние и летние месяцы. Он вовсе не замечает ни насмешливых взглядов, ни потаенных гримас на лицах ученых людей. Своими большими и крепкими руками берет он в охапку целую груду кисловато пахнущих мехов. Он расстилает меховые пластины и устраивает настоящий, не будь рядом помянут, «вынос Торы»[19] с роскошной пластиной хорькового меха, усеянной болтающимися черными блестящими хвостиками и золотисто-желтыми и темно-коричневыми пятнышками, похожими на кусочки печенья; он встряхивает пластину обеими руками, так что кусок меха оживает, как шкура удивительного многохвостого и многоспинного зверя.
— Этот вот хорек, — восклицает Зяма, — совсем не паршивец!
И его узкие глаза победно блестят.
Он встряхивает кусок серовато-голубого меха сибирской белки, весь в черных зигзагах и в мелких коричневых точечках, и аттестует его на своем скорняцком языке:
— Да и эта белка тоже не на карачках ползает!
Он оглаживает широкий воротник из дорогого бобра, с длинными, серебристыми волосками, изгибающимися подобно удивительным серебряным лучам на благородно-мрачном, темном фоне густой, дымчато-шелковистой подпушки, и так определяет его:
— А вот этот воротник — тоже не хромая теща!
Скунсы оказываются у Зямы «не босяками», а подцепить его сусликов лучше, чем, не дай Бог, тиф… Почтенные соседи слушают Зямины воодушевленные скорняцкие присказки, прихлебывают крепкий чай и поддакивают — да-да, мол, хе-хе, вовсе не паршивец этот золотисто-коричневый мех. Хе-хе, нет-нет, и никакая не злая теща. Что правда, то правда.
Однако, выйдя на улицу, они злословят по поводу грубоватых Зяминых восторгов:
— Ну, скорняк скорняком и останется.
Но все это к делу не относится. За день до отъезда на ярмарку в Нижний, когда Зяма после шахриса ставит водку в любавичском бесмедреше, ему от всего сердца желают успеха и хорошего заработка. Сам габай трясет Зяме руку и признается, что он-то, габай, в своей жизни повидал немало товара, недаром Шклов славится мехами, — но такого меха, как у реб Зямы, он еще никогда не видел. В общем, реб Зяма, лехаим! Мы должны… Должны-таки… А раз должны… Ну о чем тут говорить? Лехаим!
Есть и еще один человек, который доволен тем, что Зяма уезжает на ярмарку. Это тетя Михля. Чтобы всему Израилю выпало на долю то, что она желает своему мужу. Но она страдает мигренями. Она плохо переносит вонь от дубления кож. Она жалуется на головные боли. И, когда дядя Зяма уезжает со своими запакованными ящиками, тетя Михля настежь распахивает все окна в доме и двери склада: проветривает все хозяйство с середины лета до Дней трепета. Но не так-то просто изгнать изо всех уголков, вывести из плюшевой обивки стульев и из обоев въевшийся, кислый запах дубленых шкур. Даже после нескольких месяцев проветривания непривычный человек, зайдя с улицы, сразу чувствует особенный, неприятный, застарелый запах давно увезенных на ярмарку мехов.
А тут как раз возвращается Зяма. Загорелый, довольный, без ящиков, но с толстой пачкой ассигнаций во внутреннем кармане пиджака. И вскоре после его возвращения к домашним предпраздничным ароматам начинает нагло примешиваться привычный кислый запах дубленых кож. Запираются двери склада, закрываются все окна в доме.
Однажды тетя Михля не выдержала и стала очень уж жаловаться на свои головные боли, терзать мужа из-за «хорошеньких» запахов, которыми он наполняет дом. Но дядя Зяма тогда сильно на нее накричал:
— Не буди лихо, женщина, здесь не мехом пахнет! Здесь, слава Богу, пахнет счастьем и благословением!..
С тех пор тетя Михля больше не жалуется. Ей даже кажется, что головные боли у нее прошли. Зямин крик их полностью исцелил.
Дядя Зяма взыскует грядущего мира
Пер. М. Бендет и В. Дымшиц
1. Среди хасидов
Когда дядя Зяма, устав от работы, толкотни, толпящихся гоев, но зашибив деньгу, возвращается с ярмарки в Нижнем, он отправляется со своим ученым младшим братом Ури в любавичский бесмедреш, где его радостно приветствуют все: и сам хасидский раввин[20], и габай, и старший шамес, и все почтенные, набожные евреи; и тут Зяма ясно видит своими узкими купеческими глазами, что для этого мира он сделал немало, а вот для будущего мира — ничего.
Работа еще не закипела — до следующей ярмарки далеко. А пребывание на чужой стороне, среди необрезанных, пробудило в Зяме аппетит к привычным с детства еврейским обрядам — так человек, который ест не пойми что в грубых корчмах на пыльных дорогах чужбины, тоскует о домашних обедах… И вот Зяма дает младшему брату Ури уговорить себя и на исходе первой же субботы после возвращения с ярмарки идет с ним на третью субботнюю трапезу к хасидскому раввину[21].
Зяма отправляется туда неуверенной походкой простого человека, пробившегося в высший свет. Входя в большой дом раввина, он немного пригибается и сутулится, чтобы его прямая спина и широкие плечи не слишком бросались в глаза среди хилых, погруженных в Писание, облаченных в атлас и подпоясанных шелковыми кушаками хасидов.
У раввина в большой столовой уже полно народу. Но для таких почтенных обывателей, как Ури и Зяма, тут же освобождают пару стульев. Зяма, немного стесняясь, садится рядом с братом; он рад, что его допустили в обширный круг одетых в черное людей, сидящих вокруг покрытого белой скатертью стола; рад, что теперь никто не заметит его слишком высокого роста, крепких рабочих рук и сильной шеи.
Возле каждого хасида на тарелочке уже лежит по паре крошечных халочек, по кусочку селедки и по две-три вареные черносливины. Каждый ждет, пока его сосед по столу закончит вдохновенно произносить благословения субботы, скажет благословение на хлеб, попробует селедку и сливы. Все закусывают и разговаривают, кто басом, кто пискляво, но из уважения друг к другу вполголоса. Это звучит так, словно большая клезмерская капелла настраивает инструменты, которые вскоре заиграют в честь прощания с царицей Субботой.