Эйлин - Отесса Мошфег
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В книге, которую я нашла в публичной библиотеке, был небольшой раздел с иллюстрациями – посмертные маски таких известных личностей, как Линкольн, Бетховен и сэр Исаак Ньютон. Если вы когда-либо видели настоящее мертвое тело, вы знаете, что люди не умирают с такой благодушной улыбкой, с такой безмятежностью на лице. Но я взяла их гипсовые маски за образец и усердно упражнялась перед зеркалом, учась расслаблять лицевые мышцы, поддерживая выражение доброжелательного спокойствия, которое я видела на лицах этих мертвых людей. Я упоминаю об этом потому, что именно такое лицо я и носила на работе – свою «посмертную маску». В те времена я была молода и чрезвычайно чувствительна, однако полна решимости никому не показывать это. Я отгораживала себя от реальности этого места – «Мурхеда». Мне приходилось это делать. Меня окружали страдание и позор, но я ни разу не убегала в туалет, чтобы поплакать.
Позже в то утро, отправившись передать почту в кабинет начальника, располагавшийся в здании, где мальчики учились и занимались оздоровительной деятельностью, я прошла мимо надзирателя – Мальвани, Мальруни или Махони, не помню его фамилии, они все для меня были на одно лицо, – который крутил ухо мальчику, стоявшему перед ним на коленях.
– Думаешь, ты особенный? – вопрошал надзиратель. – Видишь эту грязь на полу? Ты тут значишь меньше, чем кусок грязи между плитками. – Он заставил мальчика склонить голову, ткнув его лицом в свои огромные ботинки с окованными железом носами, достаточно жесткими, чтобы запинать кого-нибудь до смерти, и приказал: – Вылизывай.
Я видела, как мальчик открыл рот, затем отвела взгляд.
Секретаршей у начальника была женщина с таким холодным взглядом и настолько полная, что казалось, будто она вообще не дышит, а ее сердце не бьется. Ее «посмертная маска» была впечатляющей. Единственные признаки жизни, которые она подавала, – это жест, которым она подносила палец к губам и слюнявила его кончик бледно-сиреневым языком, высовывая его изо рта примерно на сантиметр. Двигаясь словно робот, она перебрала стопку конвертов, которые я ей отдала, затем отвернулась. Я выждала еще минуту или две, притворяясь, будто отсчитываю дни на календаре, висящем на стене над ее столом.
– Пять дней до Рождества, – произнесла я, пытаясь, чтобы это прозвучало радостно.
– Хвала Господу, – отозвалась она.
Я часто думаю о «Мурхеде» и его смехотворном кредо – «parens patriae»[2], – и поеживаюсь. Мальчики, содержавшиеся здесь, были очень юными, почти детьми. Они неизменно пугали меня, потому что я чувствовала, что не нравлюсь им, кажусь им неприглядной. Поэтому я старалась держаться от них подальше, словно от сумасшедших или от диких зверей. Некоторые из тех, что постарше, были высокими и красивыми. И они тоже не оставляли меня равнодушной.
Я вернулась за свой стол. Конечно, я могла бы поразмыслить о многом. Шел 1964 год, будущее казалось широкой и многообещающей дорогой. Со всех сторон что-нибудь разрушали или строили, но я в основном размышляла о себе и своих страданиях, одновременно перебирая ручки в стаканчике или вычеркивая день на календаре. Секундная стрелка на часах вздрагивала и рвалась вперед, словно человек, который сначала ощущает невыразимый страх, а потом, ведомый отчаянием, прыгает с обрыва – лишь для того, чтобы зависнуть в воздухе. Мои мысли блуждали, не останавливаясь почти ни на чем, хотя чаще всего их притягивал к себе Рэнди. Когда в эту пятницу мне пришел зарплатный чек, я сложила его и сунула в лифчик, который, честно говоря, не мог похвастаться своим содержимым – всего лишь маленькие твердые холмики, которые я скрывала под слоями одежды: хлопчатобумажный бюстгальтер, блузка, шерстяная кофта. Я все еще испытывала подростковый страх того, что люди, глядя на меня, видят прямо сквозь мою одежду. Подозреваю, что никто не лелеял фантазии о моем обнаженном теле, но я боялась, что если чей-нибудь взгляд упадет вниз, то обязательно исследует тайные участки моего тела и каким-то образом расшифрует запутанные и бессмысленные складки и полости, так плотно стиснутые между моими ногами. Я всегда старалась скрыть свои складки и полости. И конечно же, я все еще была девственницей.
Полагаю, мое ханжество сделало свое дело и сберегло меня от трудной жизни, подобной той, которая была уготована моей сестре. Она была старше меня и отнюдь не девственница, и жила с мужчиной, который не был ей мужем, в поселении за несколько городков от нашего. Наша мать называла ее «шлюхой». Как мне видится, Джоани была очень милой, но под ее девичьей жизнерадостностью скрывался грешный, сластолюбивый характер. Однажды она сказала мне, что Клифф, ее парень, любит «пробовать» ее по утрам, когда она просыпается. И засмеялась, когда мое лицо сморщилось от недоумения, а потом застыло и покраснело – когда я поняла, что она имела в виду. «Разве это не забавно? Разве это не лучше всего на свете?» – хихикала сестра. Я, конечно же, ужасно ей завидовала, но никогда не показывала этого. На самом деле мне вовсе не хотелось того, чем она хвасталась. Мужчины, парни, перспектива сойтись с кем-нибудь из них – все это казалось мне нелепым. Самое большее, чего я желала, – молчаливый роман. Но даже это пугало меня. Мне нравился Рэнди и некоторые другие мужчины, но они даже не смотрели на меня как на женщину. О, эти мои интимные недра, закутанные, словно младенец в пеленки, в толстые хлопчатобумажные трусы и в старый пояс-бандаж, принадлежавший некогда моей матери… Я красила губы не для того, чтобы выглядеть модно, а потому, что без помады они были того же цвета, что и мои соски. В двадцать четыре года я старалась сделать так, чтобы никто и не подумал вообразить меня без одежды. В то время как большинство молодых женщин, похоже, стремилось как раз к противоположной цели.
В тот день в тюрьме была вечеринка. Доктор Фрай уходил на пенсию. За десятилетия работы тюремным психиатром он скормил мальчишкам-заключенным невероятное количество успокоительных средств. Ему, должно быть, было уже за восемьдесят. Сейчас я сама стара, но в молодости мне было абсолютно плевать на стариков. Мне казалось, что само их существование мешает мне. И уход доктора Фрая на пенсию меня ничуть не волновал. Когда мне на стол положили открытку, я подписала ее своим четким почерком прилежной школьницы, выведя саркастическое «Всего доброго». Я помню, что на лицевой стороне открытки был черной тушью нарисован ковбой, удаляющийся в закат. Боже ты мой. За годы работы в «Мурхеде» доктор Фрай время от времени приходил понаблюдать за визитами родных. Контроль над этими визитами был моей повседневной обязанностью, и я смотрела, как он стоит в открытых дверях комнаты свиданий, кивая, причмокивая деснами и хмыкая. Время от времени он вмешивался, жестом длинных дрожащих пальцев указывая мальчику, чтобы тот сел прямо, ответил на вопрос, извинился и так далее. Но доктор ни разу не сказал «здравствуйте» или «как дела, мисс Данлоп?» Я была невидимкой. Я была мебелью. После обеда – кажется, я оставила банку тунца на столе, так и не съев ни ломтика рыбы, – весь персонал созвали в столовую, на кофе с тортом, дабы сказать доктору Фраю «адью». Но я отказалась в этом участвовать. Я сидела за своим столом и не делала ничего, просто смотрела на часы. В какой-то момент я ощутила зуд под трусами и, поскольку меня никто не видел, сунула руку под подол юбки. Но мои интимные места были так плотно запеленуты, что почесать их оказалось затруднительно. Поэтому мне пришлось просунуть руку под пояс юбки, под бандаж, под трусики, а потом, почесавшись, я вытащила пальцы и понюхала их. Полагаю, это естественное любопытство – нюхать свои пальцы. Позднее, когда рабочий день подошел к концу, я протянула эту же ладонь – которую так и не помыла – доктору Фраю, пожелав ему хорошего отдыха на пенсии.
* * *Не могу сказать, что, работая в «Мурхеде», я была защищена. Но я была изолирована. Городок, где я жила и выросла – я буду называть его Иксвилл, – сам по себе не очень-то способствовал «неправильному» образу жизни. Однако в нем были и не вполне приглядные кварталы, где жили неквалифицированные рабочие и люди, попавшие в трудные жизненные обстоятельства. Располагались такие кварталы ближе к океану, и я несколько раз проезжала мимо обветшалых домиков, дворы которых были завалены мусором и детскими игрушками. Когда я видела на улицах этих людей, таких несчастных, сердитых и замкнутых, это меня одновременно очаровывало, пугало и заставляло чувствовать стыд из-за того, что я не настолько бедна. Но улицы в том районе, где я жила, были обсажены деревьями и чисто подметены, дома любовно подновлялись, ими можно было гордиться и любоваться, и я ощущала себя пристыженной из-за того, что посреди этого порядка я настолько неопрятна, сломлена и равнодушна. Я не знала, есть ли еще в мире другие люди, которые, подобно мне, «не вписываются в обстановку», как это обычно говорится. Более того – типично для любого неглупого молодого человека, живущего настолько изолированно, – я считала, что только я сама обладаю сознанием, пониманием того, как странно быть живой, жить на этой странной планете под названием Земля. Я видела серии «Сумеречной зоны», которые отображают то тщательно скрываемое от всех беспокойство, которое я ощущала в Иксвилле. Это было ужасно одиноко.