Ладожский лед - Майя Данини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах ты, поляна, летучая, искристая, вся усыпана вереском и гвоздикой, белым пузырчатым странным цветом, будто надутыми шариками, шевелится и вьется высокий ворс травы, — поляна, окаймленная сосенками, украшенная крупными бусами брусники, свечками можжевельника и мелким ельником. Веселая полянка — будто детская рожица с голубыми глазами, белыми зубами ромашек и желтой челкой выгоревшей травы.
Как вижу ее всю, усыпанную первым листом осенним, оттененную березой — как желтое идет к белому! — и усыпанную пухом иван-чая. И приходит на ум все хорошее, радостное, простое.
Счастье приходит, и знаешь, что такое вкус земли? Никто не ел ее будто бы, никто не пробовал. И все-таки существует вкус земли, которая бывает сладка или солона, бывает вкусна или горька. Есть чистая земля, которой так мало осталось на свете, но она есть еще здесь, на Ладоге, где леса похожи на снег, а снег сверкает такой чистотой, будто все солнце опрокинулось и разлилось в мире и больше нет ничего, кроме солнца — светлого и легкого. Вкус земли, который отдается ягодам и картошке, морковке и простой брюкве, нежной брюкве, слаще дынь.
Вкус чистой земли, ничем не испорченной, вкус земли вечной, такой, как бывает чиста и прекрасна вода глубины родников, забытый нами вкус этой земли существует еще там и, верно, будет существовать еще долго, хоть и говорят, что нет больше ее, но она есть.
Вкус земли обетованной, прекрасной и чистой, вкус земли, который передается всем фруктам и овощам, — его не описать, не передать. Кажется, все пробовал, все видел, все ощутил на свете и знаешь, до того умудрен годами и этим знанием, что никогда и ничто уже не удивит, и вдруг попробуешь какую-то репку — простую репку или брюкву — и поразишься, что эта репка-брюква слаще зеленоватой дыни, что привозят из Средней Азии и продают за страшные деньги, и мы берем эту дрянь только по привычке, потому что эта дрянь уже нам известна, а брюква тоже известна, ее тряпичная бессладкая мякоть, — что может быть нового в брюкве?
Такая была история: все меня просил человек-чудак купить ему репку на базаре. Куплю — не ест.
— Вот тебе твоя репка… Чего не ешь?
— Разве это репка?
— Репка. Да еще и с базара.
— Что это за репка, — говорит скучливо и сердито.
— Ну какой тебе репки нужно? Я не знаю.
— А, бывает репка слаще меда.
— Может, и бывает, но я не знаю, где такая бывает, и вообще бывает ли, просто в детстве и мороженое кажется необыкновенным, а потом и мед не очень сладким, а скорее горьким.
— Нет, бывает.
Не поверила. Думала, что просто дурит человек. И вот приехали в далекие края, откуда мой приятель сам взялся. Приехали и поразились тому, что в этих краях, далеких, северных, масса фруктов из Болгарии, из Крыма и Кавказа. Правда, не очень зрелые, но долежать могут до спелости. Вполне могут. Купили всякой всячины — и дынь, и груш, и слив. Купили, угощаем, а он все то же говорит:
— Купи репку…
— Какую опять репку? Черт возьми! Вот тебе груша.
— Не хочу груш.
— Да ты привереда, и только! Иди и покупай себе репку сам. Я не знаю, какую тебе еще нужно сладость.
Пошел и купил.
— Угостить? — спрашивает.
— Нет, не угостить.
— А ты попробуй.
— И пробовать не хочу.
— Почему?
— Потому что репку с грушей не могу есть.
— А ты не ешь груш.
Попробовала, и вдруг репка-брюква, эта обыкновенная репка-брюква растаяла во рту и оказалась в самом деле слаще и нежнее зеленоватой дыни и твердоватой груши. Она была удивительной, нежной и куда более дынной, чем сама дыня.
Это и был вкус земли чистейшей, никем никогда не удобряемой, никем никогда не порченной, никем никогда не политой ничем другим, кроме навоза, да дождями, простыми чистыми дождями, простым и чистым навозом. Навоз тоже бывает прекрасен.
Дар земли обетованной, цельной, прекрасной, дар земли простой, простодушной и бесхитростной, такой, которая вся пропахла клевером и ромашкой, в которой только и есть, что все от бога, от самой себя и себе подобных. Ретроградство? Земля… Одно из первых слов, одно из тех слов, что невозможно разъять и постичь, понять, откуда они — вода, земля и небо, солнце и луна. Все прекрасно на свете, всякая цивилизация, все возможные чудеса разума человеческого, только никто не хочет есть искусственную икру и прочее, все хотят натуральную чистоту воды, простую селедку предпочтут искусственной икре.
И чистому воздуху предпочтут все, ленивому существованию на поляне, полной чистой воды и воздуха, ягод и грибов. Для чего все остальное, когда легкие дышат, глаза видят, язык ощущает все вкусное, когда ноги и руки, кожа и каждая клетка тела живут и радуются, ждут новых и новых лучей солнца и воды, прикосновения песка и травы к ладоням? Для чего все остальное?
* * *А где же Валентина и все ее страсти, где ее пылкий румянец, который горит, как яростный пожар, горит и манит? Где же Бобриков, который бежит и не жаждет, спасается? Потому его и ловят, что он бежит.
Вот там, под окнами, у самой калитки, кружит на велосипеде человек лет шестнадцати, как и Валентина, он просто катается на велосипеде, сверкает спицами, и кажется, что искры сыплются от спиц, — он тоже в страсти, но не желает, чтобы поняли, глядит вперед, и только, но достаточно сказать ему: «Эй, погоди, я тоже поеду на велосипеде!» — так он — даже если очень далеко ему, кажется, и не слышно совсем — услышит, повернет. Остановится у самой калитки, услышит. Только она не позовет его, и он сам знает наперед, что не позовет, не остановится и не скажет.
Но она позвала его вдруг, выбежала к калитке и позвала. Он остановился и повернул, а она нырнула в сарайчик и вышла уже с велосипедом, вышла в шортах, в кедах, такая вся статная, литая, ладная — кукла, И они поехали по горушкам, аллейкам, попадая то в солнечный столб света, то в призрачную тень.
Чужие страсти! Ах ты боже мой, как страшны чужие страсти. Кажется, что там детишки и их страстишки? А нет. Именно их страсти и есть страсти, не смиренность, а вечная страсть. Когда она полыхает, то кажется, будто дерево со всеми своими корнями, ветками, плодами прорастает из тебя, как из земли, рвется к солнцу и попирает тебя. От него не спастись, не убежать, не скрыться, оно с тобой вечно. И ты так и будешь с ним, как с ношей, которая тебе не под силу. Но если ты освободишься от этого груза и останешься один, легкий, будто невесомый, то такая тоска бездействия и бессчастия охватит тебя, такая страшная тоска.
* * *Мне хотелось крикнуть Вале: «Эй, Валентина, где твой роман? Роман под названием «Тетрадка в косую линейку?» Где Бобриков?» А правда, где Бобриков? Уехал рыбачить? Поехал в город за яблоками и помидорами? Уд-рал? Уже удрал? А как же роман? А он заплатил за дачу вперед? Он дал задаток? А где прелестные картины в духе Франсуазы Саган — купание на лодке, пляжи, кофий на веранде? Ну хоть не кофий, так чай с малиновым вареньем, и чтобы из самовара или по крайней мере чай из электрического чайника, и Бобриков с тортом приехал или с пирожными, а варенье Наталья Ивановна подавала на стеклянных блюдечках под хрусталь, и молоко, густое, прекрасное, в кувшине, и васильки с ромашками в старинной стеклянной банке, по форме напоминающей кринку. И там, в тени вишни, сирени и ползучих мелких роз, пить этот чай так долго, с таким удовольствием. И Бобриков рассказывает про… Что, про что? Про то, как он был в Чехословакии или в Болгарии, про балет на льду? А Валя фыркает, пьет чай с блюдечка — нарочно, нарочно, просто для балды. Знает, что это не престижно, но пьет именно с блюдечка, так ей хочется посердить всех — особенно мать, — и пьет. А потом приходит и уходит сосед Иван Иванович, славный такой, любимый сосед, человек, который из корней и пеньков режет фигурки, составляет их из веток и прочих шишек-елок-метелок, и у него целый сад таких поделок, а еще есть щенок по прозванию Шаньга. «Если хотите, пойдемте смотреть щенка и сад!» О, сад, усеянный корнями — скульптурами и всякими поделками!
И нет особой охоты смотреть эти поделки, а идешь и смотришь: «Ах, да, чу́дно!» (то бишь чудно́ — хотел бы сказать), но говоришь чу́дно. А щенок (жуткий Барбос) — прелесть! Ах, прелесть, а не щенок.
Но тут все зависит от настроения. Коли выспался да умылся или окунулся даже в Ладоге, коли напился прекрасного молока с пирогом, который испекла хозяйка, то и стал примерно таким, как хозяйка, таким вот прекрасным существом, которое никогда не утруждало себя книгами, да мыслями тож, фильмы смотрела — и не видела их, книги иногда читала, но все равно не помнила, и для нее Валентина и ее тетрадки (иначе она их не называла) — это позорище последнее, но вот ныне макулатуру сдавала да покупала книженции на талоны: все покупали. Так надо было. И пошли к соседу в гости.
Нас встретил щенок, обыкновенный толстый щенок, веселый, резвый и суматошный, такой преданный и униженный, нет, пожалуй, даже не униженный, а радостный, будто никто никогда не бил его, или он сразу забывал это, или знать не хотел зла. Знал, но не хотел знать — радовался тому, что он жив-живехонек на свете и может лизнуть кого-то там в руку или даже в лицо — все равно кого.