Музыка призраков - Вэдей Ратнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале 1979 года, когда после падения режима красных кхмеров Старого Музыканта выпустили из Слэк Даека, он ушел в джунгли – зализывать раны и скрывать свой позор, но за несколько месяцев полной изоляции дошел до предела. Раз его час еще не пробил, он проживет остаток дней среди людей, а не с призраками, наседавшими со всех сторон: ему мерещились изуродованные лица и нечеловеческие вопли тех, кого замучили в Слэк Даеке. Он покинул джунгли и вернулся в мир живых – в то, что от него осталось. Он пришел в деревню, где никого не знал и где никто не узнал его в изувеченном калеке, и зажил тихой жизнью, зарабатывая музыкой, играя в основном на похоронах или церемониях вызывания духов. Однажды на похоронах деревенского старосты, заворачивая в газету причитающуюся ему плату – жареную рыбу с рисом, он увидел статью с призывом создать трибунал и судить «ответственных за преступления кровавого режима красных кхмеров».
Красные кхмеры – Старый Музыкант задержал эти слова на языке, точно пробуя на вкус, и на минуту увидел себя глазами других, узнай они о его прошлом. Он вглядывался в пятна от масла и специй, пропитавших газету и превративших густо-черные буквы в прозрачные, но не нашел своего имени. Кем ему себя считать, гадал он, предоставив мухам пировать его рисом (рыба упала на пол), – жертвой или преступником? Он верил в дело, за которое воевал, а потом его без предупреждения бросили в тюремный ад за преступления против Организации, о которых он ничего не знал, но все равно признался. Из него выбивали признание в предательстве, в том, что он скользкая гадюка, вероломно строившая козни, один из ксае кбот, бесконечной «цепочки предателей», в которой его имя стояло в ряду сотен – да что там, тысяч – других. «Либо ты подпишешь, – деловито заявил следователь, который вел допрос, – либо будешь валяться на этом кафельном полу, пожирая свой хвост, как змея, которая ты и есть, пока не останется одна голова – и предательские мысли, которые ты там прячешь! – От ударов обернутой войлоком дубинки по виску в голове звенело и мутилось, кровь шла из ушей и давила на глаза. – Ну, что выбираешь? Жить или умереть?» Снова и снова он выбирал жить, глупо веря, что его жизнь по-прежнему чего-то стоит, что у него все еще есть жизнь. Теперь, по прошествии многих лет, стоя лицом к лицу со своими преступлениями, он понял, что все, что у него оставалось, – совесть, единственный источник истины, стоивший принесенной им жертвы. Но он предал и ее…
Старый Музыкант стер с газеты жир и остатки еды, аккуратно сложил ее и опустил в карман. Он ясно понимал, что нужно делать. Он покинул тихую деревушку и пошел в Пномпень. Если там уже начал работу трибунал, он готов сдаться, быть среди первых, которые выйдут вперед, чтобы принять заслуженное презрение своего народа и всего мира. Не потому, что он хотел подать другим моральный пример, а потому что верил – первая волна гнева будет беспощадной, безжалостной. Их увидят в подлинном чудовищном обличье. Их обвинят в геноциде, в преступлениях против человечества и сгноят в тюрьме.
Тут он будто споткнулся: в тюрьме? Но после Слэк Даека любая тюрьма покажется фарсом, травести не только правосудия, но и наказания. Какие изуверские пытки, неизвестные мрачным застенкам Слэк Даека, для него придумают? Ему достаточно одной мысли, чтобы вспомнить каждую испытанную боль во всей силе и реальности, будто где-то в коже, среди сложных регенеративных клеточных структур, скрыт контур садистских забав его палачей, изгибаясь и хлеща, как кнут, оставляя новые рубцы поверх старых. Тюрьма, пожизненная или нет, будет слишком легким приговором по сравнению с тем, что он уже изведал в Слэк Даеке, ничтожным воздаянием за безмерные преступления. Может, тогда смертная казнь? Жизнь за жизнь? Но разве его теперешнее жалкое существование в состоянии компенсировать жизни, которые он отнял и – этих куда больше – сломал или разрушил? Смерть была бы даже легче. Но сам факт, что он выжил в Слэк Даеке, означал, что смерть отвергла его, выплюнула, не найдя на своем огромном складе ниши или угла для такого негодяя, словно своей пунктуальности она удостаивает лишь тех, кто понимает ценность жизни. Похоже, справедливости ради Старому Музыканту придется самому назначить себе наказание. Тем лучше, решил он. Время шло, а трибунал все не учреждали. Один за другим ушли на тот свет Пол Пот и другие наиболее одиозные партийные руководители. Остальные, как и Старый Музыкант, быстро дряхлели и вскоре по слабости здоровья уже не смогут предстать перед судом. Когда стало ясно, что трибунала не будет еще много лет, оставалось только одно место, куда он мог пойти.
Однажды утром он сидел на углу у стен Ват Нагары, храма на берегу Меконга – когда-то Сохон молодым послушником погружался здесь в медитацию, это было любимое место его детства. На рассвете монахи, возвращавшиеся со сбора милостыни, заметили Старого Музыканта, игравшего на садиве, и из жалости к изуродованному бездомному старику поделились с ним пищей, поданной доброхотами. Вечером, с разрешения настоятеля, монахи пригласили его переночевать на территории храма, подальше от уличного смрада, грязи и опасностей. Ему предложили занять деревянную хижину, принадлежавшую недавно скончавшемуся храмовому уборщику.
– Живите, сколько захочется, – сказал ему настоятель. – Нам бы пригодился музыкант.
И он остался, накормленный и одетый догматом ежедневной щедрости, под защитой общей веры, что храм – это место, где человек ищет очищения и прощения, где умиротворение можно обрести путем молчаливых размышлений.
– Кого из нас не коснулась трагедия? – спросил настоятель, угадав тяжесть его скорби. – Кто из нас не несет бремя выжившего? – Другие монахи откликнулись согласным эхом. – Каковы бы ни были ваши проступки, вы уже расплатились за них своими увечьями.
Знай монахи о его прошлом, они бы поняли, что полуслепота и изуродованное лицо и руки – не только свидетельство его «проступков», но и физическое досье преступлений, в которых он не сознался.
– Пришло время заслужить лучшую карму, – уговаривали монахи, предлагая ему присоединиться к сангхе, своей духовной коммуне ритуального размышления. – Отпустите мирские заботы, и вы найдете покой, которого жаждете.
Он отказался. Он пришел в храм не скрываться от возмездия. Он явился на порог прощения, прекрасно зная, что его никогда не простят, потому что он не заслуживает милосердия и доброты, и единственное спасение заключено в осознании собственной порочности и чудовищности. Это и будет ему достойным наказанием – провести остаток дней в самобичевании и отвращении к себе.
Так он думал.
Субтильная малайзийка-стюардесса в синем шелковом платье с цветами – кабейе, вспомнила Тира из буклета авиакомпании, с усилием толкала перед собой тяжелую металлическую тележку. Поравнявшись с Тирой, она спросила сидевшую рядом пожилую пару, что им предложить. Старики не поняли. Тира не удивилась, что они не говорят по-английски, хотя у них американские паспорта: как многие пожилые камбоджийцы, супруги, наверное, ни разу не покидали своей общины, за исключением этого перелета в Камбоджу. Стюардесса повторила чуть погромче, будто старики были туги на ухо:
– Говядина с жареным рисом или омлет с грибами? Азиатский завтрак или западный? – добавила она для ясности. Старики все равно не понимали.
– Дайте им две порции жареного риса, – вмешалась Тира, зная, что камбоджийцы непременно предпочтут рис. Это у них в крови. Когда-то они рискнули бы жизнью, чтобы украсть горсточку риса. «Риса, мамочка, риса», – последние слова ее брата. Он родился через несколько месяцев после прихода к власти красных кхмеров. Когда апрельским утром 1975 года они покинули дом, присоединившись к вынужденному массовому исходу жителей Пномпеня, Тира и не знала, что мама беременна. «Рин голодный! Живот болит!» «Голод» был одним из первых слов ее братика, одним из первых усвоенных им понятий. Он умер, еще не научившись толком говорить… Часто заморгав, Тира прогнала воспоминание.
– А вам, мэм? – спросила стюардесса, глядя на нее.
– Кофе, пожалуйста, – попросила Тира.
В первые годы после приезда в Америку они с Амарой избегали вспоминать пережитое. Когда их спрашивали, действительно ли режим красных кхмеров был так ужасен, как рассказывают, Амара всякий раз коротко отвечала: «Да». Молчание Амары укрепляло ее собственное, возводило еще более толстую и высокую стену, пока не начало казаться, что они с Амарой существуют в разных камерах, узницы того, о чем нельзя рассказать.
– А кушать будете? – спросила стюардесса.
Тира покачала головой. Следовало ответить, что она не голодна, но поиск слов для выражения мыслей требовал слишком много сил. Кроме того, в сумке есть крекеры, можно подкрепиться ими, если понадобится. Девушка не ощущала голода, не чувствовала желания есть с той минуты, как поднялась на борт самолета в Миннеаполисе более двадцати часов назад – да что там, с самой смерти Амары, если задуматься.