Похвала правде. Собственный отчет багетчика Теодора Марклунда - Торгни Линдгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы начали вести разговоры? Что она мне сказала в самый первый раз?
Не помню. Мне кажется, мы всегда болтали между собой, шептались, ссорились, и первые свои слова она наверняка переняла у меня и мне же адресовала. Может статься, это была фраза: «Пока смерть не разлучит нас, Арлекин». Утром, перед школой, я непременно на минутку забегал к Пауле, а после обеда, когда я возвращался из школы, она ждала, стоя у нашей витрины с писанными маслом картинами или сидя на качелях, которые я подвесил для нее на грушевом дереве у нас во дворе.
Отец начал учить ее музыке, как только она смогла держать в руках флейту-пикколо и усидеть какое-то время за фортепиано. Когда ей сравнялось три года, они вдвоем играли ля-минорную сонату Шуберта, Паула — партию фортепиано, а он — партию виолончели, зажав инструмент меж крепких ляжек. Это было их первое выступление. Публику изображали мы: моя мама, дедушка, я и мама Паулы, а потом все вместе пили у них на кухне чай с пирожными.
Часто Андерс приходил за ней, как раз когда мы строили шалаш или снежную крепость либо когда я рассказывал ей страшную сказку, — занятия музыкой были важнее всего, и тогда я сидел на фортепианном табурете в углу магазина, слушая арпеджио, гаммы и полный набор этюдов Клементи и Крамера. Терпеливым Андерса не назовешь, он кричал, злился и словно бы вечно куда-то спешил, торопил ее, подстегивал, будто за несколько месяцев или максимум за год-другой хотел научить дочку всему, что должен уметь зрелый профессиональный музыкант.
И спешка оказалась вполне оправданной. Когда мне сравнялось шестнадцать, а Пауле, стало быть, пять, он пропал. Да-да, именно пропал. Однажды апрельским утром уехал на автобусе в город, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. А ведь он всего-навсего собирался отремонтировать вставные зубы. Мать Паулы заявила о его исчезновении в полицию, и в течение нескольких дней мы слышали по радио объявления о розыске, прямо перед вечерним выпуском новостей. К зубному врачу он вообще не заходил. И мать Паулы сказала, что в конце концов он наверняка объявится, с трещиной во вставной челюсти особо не разгуляешься.
Не знаю, тосковала ли Паула по отцу. Мы никогда о нем не говорили. Она продолжала упражняться на фортепиано, будто отец по-прежнему стоял у нее за спиной и отстукивал такт ей по темечку. А я сидел на табурете возле шкафа с нотами и песенниками.
Не знаю я и о том, тосковала ли по нем мать Паулы. Она частенько толковала о страшной пустоте. О том, как ужасно быть брошенной на произвол судьбы. О пугающей неуверенности. Но с ней невозможно было знать наверняка, когда она искренна, а когда фальшивит, она ведь и сама не знала. Они с моей мамой обменивались еженедельниками. «Шведским женским журналом» и «Новостями недели». Мне кажется, она надеялась обнаружить пропавшего в иллюстрированном репортаже о каком-нибудь грандиозном событии — концерте, или открытии гольф-клуба, или королевском обеде. Он вернется к ней на фотографии в «Новостях недели». Человек-то грандиозный — невероятно музыкальный, с потрясающей фигурой, с величественной рыжей шевелюрой. А в довершение своей уникальности и незаурядности он еще и пропал.
Пройдет пятнадцать лет, прежде чем он появится снова. Да и то на очень короткое время.
Мать Паулы продолжала заниматься музыкальным магазином. По мере необходимости. На плодородной равнине, в поселке, насчитывающем несколько тысяч жителей, потребность в музыке не больно-то велика. Дважды в месяц к ней приходил сотрудник социального ведомства, приносил деньги.
— Общество обязано поддерживать культуру, — говорила мать Паулы. — Все мы, занимающиеся искусством, зависим от стипендий.
Потом я пошел в гимназию, а Паула поступила в первый класс приготовительной школы. Мои уроки мы готовили вместе, историю, немецкий, обществоведение, литературу, и она усваивала все с такой же легкостью и беспечностью, как и я сам. По утрам ее маленькое тельце шагало в школу, а душа ехала на автобусе в гимназию.
Той осенью она впервые пела в церкви. Рыжие ее волосы пламенем горели над балюстрадой хоров. Да, Паула рыжая. На самом деле волосы у нее меднорыжие, хотя никто теперь не поверит. «О кроткий свет, в туманном темном мире веди меня», — пела она. И каждый, кто слышал ее, никогда этого не забудет.
В те дни мы впервые увидели Снайпера, скорей всего, он и в церкви тогда присутствовал. В шестьдесят первом году он выиграл чемпионат округа по стрельбе — позиция стоя, произвольная винтовка, дистанция триста метров, — потому и получил прозвище Снайпер. По-настоящему, как все знают, его фамилия Нольдебю. А уж совсем по-настоящему — Андерссон, но он поменял ее на Нольдебю. Некогда ему довелось видеть картину Нольде[4] «Спаситель получает в дар мир», которая произвела на него необычайно глубокое впечатление, вот тогда-то он и поменял фамилию, стал Нольдебю. Он же не знал, что эта картина, скорей всего, подделка. «Нет такого человека и такого поступка, — говорит Шопенгауэр, — что не имели бы значения; во всем и через все в большей или меньшей степени манифестируется идея человечества».
Я не знал, кто он такой, но маме случалось видеть его раньше, дважды о нем писали в «Шведском женском журнале», первый раз, когда в Стокгольме открыли новый ресторан, а второй — когда хоронили какого-то поп-музыканта. В подписях к фотографиям упоминалось его имя, но не род занятий, наверно, он пользовался такой известностью, что в этом не было нужды. И мы терялись в догадках: каким образом мать Паулы сумела зазвать сюда этого человека. К себе. К нам.
Впрочем, она рассказала маме, что узнала его на снимке в «Шведском женском журнале». В семнадцать лет у нее был с ним роман. Она именно так и выразилась: роман. Вот и разыскала в телефонном справочнике его адрес и написала ему письмо. О своей жизни, нет, не просто о жизни — о своей трогательной судьбе. Из города он приехал на такси, мы видели, как он вышел из автомобиля, с букетом цветов и четырехугольным пакетом в руках, ступал осторожно, мелкими семенящими шажками, ведь только что выпал первый снег. Невысокий, кругленький, в теплом клетчатом пальто, он походил на мсье Делапорта с портрета Тулуз-Лотрека; мать Паулы встретила его на крыльце, обняла и расцеловала, точь-в-точь как на снимках в журналах.
В тот вечер мы долго ломали себе голову над тем, что происходит в доме напротив. Лампы в музыкальном магазине были погашены, шторы на втором этаже задернуты. «В той коробке наверняка было вино, — сказала мама. — И икра. И устрицы». Ровно в десять погас свет в комнате Паулы, а час спустя в темноту погрузился весь дом. Наутро за гостем приехала машина, Паула стояла на крыльце и махала рукой, когда он отъехал.
После и Паула, и ее мать напустили на себя особую таинственность. Обычно Паула все мне рассказывала. А мама моя, как правило, узнавала куда больше, чем хотела. Паула получила от него в подарок магнитофон, который как раз и лежал в четырехугольном пакете, она дала мне послушать пленку, где сама пела «Аве Мария». Мать сказала ей, что Снайпера зовут дядя Эрланд. А моя мама узнала, что он директор. Просто директор, и все. Так замечательно, что он директор. Представляешь, после стольких лет! Казалось, будто минувшие годы всего лишь выдумка, иллюзия, будто ей снова семнадцать, ну, максимум восемнадцать. Они пили чай с сырным пирогом и бисквитами.
Вот и все.
Ах да, мать Паулы сказала еще:
— Он знает абсолютно все о мире.
И он вернулся. Стал приезжать регулярно, раз в несколько месяцев, всегда на такси, всегда с цветами и очередным свертком в руках; за пределами дома он не появлялся, ну, то есть появлялся, только когда приезжал и уезжал. И мы уже не спрашивали, зачем он приезжал и что происходило за задернутыми шторами. Он приезжал, чтобы спать с матерью Паулы. Наверно, так. Они хотели спать друг с другом, а она к нему ездить не могла, из-за дочки, вот и пришлось ему ездить к ней.
Дважды он приезжал не один, а вместе с пожилой дамой. И моя мама сказала, что дело, видать, серьезное, коли он знакомит ее со своей старушкой-матерью.
А я спросил у Паулы.
— Это учительница пения, — ответила Паула. — Из Стокгольма. Она учит меня петь.
— Так ведь ты умеешь петь, — заметил я. — Ни у кого нет такого голоса, как у тебя.
— Если всерьез хочешь научиться петь, надо упражняться всю жизнь, — сказала Паула.
— А кто платит? — спросил я. — Учительнице из Стокгольма.
— Дядя Эрланд, — ответила Паула. — Ему так хочется, вот он и платит.
Было ей тогда восемь лет.
Той весной я окончил гимназию. В июне умерла мама. Паула пела на похоронах. Регент хотел ей аккомпанировать, но она отказалась, кроме ее голоса, ничего больше не нужно. «Sie ist nur ausgegangen». Я попытался перевести текст, и она пела мой перевод. Вообще-то, зря я об этом сказал. «Она лишь вышла на минутку».