Близнецы - Демьян Кудрявцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С последним Хаим не очень спорил, но опять понимал по-своему. Сонное царство пора будить. Все с ума сошли на своей земле, в ожидании урожая, а его пожрет саранча с жарою, а не будет вашего урожая, ибо на весь этот чертов Израиль – может, только один Арон и умеет сажать пшеницу. Да и тот возглавил свою бригаду. Война идет уже третий год
– англичане стоят в Египте, арабы бегают по пустыне без особого, впрочем, толка. И только мы тут заняты выживанием. Турки вырезали армян. Говорят, их били, держали в ямах, загоняли в церкви и поджигали. Если кто-нибудь хочет стать армянином, можно дальше строить, пахать и сеять. Если кто-то хочет пахать и сеять, то пора поднимать восстание.
2001Видишь ли, Юра… – скажу себе, – видишь ли, Юра. Он же – Жора,
Егор, Георгий. Как меня только не звали в детстве, я сносил имена покорно. Я носил имена неброско и привычно, как куртку-бобочку.
Сейчас, когда моя собственная, не такая уж долгая, но, воистину, – как хотелось, жизнь пружиной идет к концу, я, конечно же, понимаю, что наш усталый с годами дед, с вечно мятыми врозь губами, на которых к обеду крошки завтрака подсыхали, да и сам он – сох на полу, на стуле, на завалинке, если летом, возле печки – зимой, в одежде, просыпаясь от наших криков, чтоб состроить дурную рожу, словно выплеснуть из-под носа синий в рытвинах свой язык, – был в рассказах своих чудовищно, по-вчерашнему романтичен, проще говоря – врал.
Это редкостный вид вранья – шкаф семнадцать в моей коллекции. Мы не знаем, сколько осталось времени, но я все же попробую объяснить – только надо сменить тональность. Стиль, манеру, походку, голос – “не перечить матери, сучья четверть!” – и, насколько можно, начать с начала.
Глава 3
В конце пути начало штормить. Хаим скрылся в своей каюте и следил, как медленно, по часам, на него накатывала тошнота. Такое унылое, почти научное, наблюдение за собой, стало вечным его приемом, помогло выживать в пустыне, погружало в анабиоз.
Именно так созревали внутри решения. Еще минуту назад их не было, а минуту спустя – казалось, что избранный путь давно овладел им, и тело лишь ждет приметы, знака, символа, чтоб собраться, оглядеться по сторонам: серные спички и документы, мне инструмент собирать недолго, – рот закрыл и пошел.
1905Первый раз это было в хедере. Муха ползла по его запястью. Накануне
Девятого Ава все бубнили себе под нос из истории храма и про войну.
Как и положено в эти дни, газеты печатали о печальном, но плохие новости по местечку расходились быстрей газет. Дома новости разливались. Порт-Артур разливался чаем на отцовские, в штопку, бриджи. О побоище в Кишиневе соседский Мойше орал в окно, когда мать поднимала белье над тазом, – сердце дрогнуло, таз упал, и мыльных вод голубой Дунай понес волной корабли ботинок.
По ночам он терпел суету томлений, подрагиваний, икот, спрятав себя меж простынкой и покрывалом, еще хранившими тайный запах деревянного сундука, в котором колена назад отдавали дань, а поколения спустя – приданое. По ночам дьявол приходил искушать его небогатым своим арсеналом: повторным видением нижней юбки торговки, упавшей вчера с крыльца, закопченным от папиросной сызи низким голосом Евы Блюм, социалистки, иногда навещавшей город, и, собственно, стойкостью и огнем в полных несбыточной жизнью чреслах.
Любопытно, что в этих же тяжких снах опорой Хаима и защитой был не архангел, в чьем имени божий гнев, и не отец, чей день, полный мудрости и труда, угасал в комнате по соседству, но смешной а-идише дурачок, легендарный праведник рабби Зуся, в тех местах отроду не бывавший и упокоившийся давно. Его короткие, как частушки, картавые речитативы, смысл которых утрачивался к утру, опускали Хаима в теплый омут беззаботного (ибо слепого) сна, а к заре наполняли голову легким гулом, бодрящим и придающим сил, и хотя решение о побеге ночной посетитель не обсуждал, само явление чудотворца мой дед признавал за хороший знак.
Незадолго до моего конца видение странного рабби Зуси посетит мой некрепкий сон, и я, безумный, посмею даже, успею, приревновать к тому, что святой посланник чужих небес, этот юродивый в лапсердаке, пришел ко мне на исходе дней, как будто посланный наблюдать за единственно важным в моей жизни – за моей смертью.
1906Улицы каменного Стамбула не показались ему сначала, лишь надежда скоро продолжить путь примиряла с пространством, но недолго, совсем недолго.
Незаметно растаяло душное облако зимовья и начало припекать. Дороги стали привычнее, срезать угол бывало сладко до ближней тени, влажно и шумно под женский смех прачечных пересудов. Переулки казались ему роднее, словно их заплетала утром заботливая рука: мол, куда тебе,
Хаим, надо? В порт ли держишь ты путь сегодня? На работу тебе, одинокий грузчик, или сегодня уже суббота, и ноги выведут к синагоге, куда, помявшись, зайдешь непрошено, недоверчиво, без молитв?
К полудню жара становилась невыносимой, а с нею равно мешки с пшеницей и поленья тугих ковров. Он снимал пиджак и, садясь обедать, задирал окрестную пацанву, перемешивая турецкий с русским, идишем, польской бранью, распаляя себя до пляски – неуклюжего бега вокруг причала, с хрипом, хохотом и слезою, – замирал на краешке, где нелепо, но недолго махал руками, перед тем как упасть в морскую, цвета талого снега пену.
Вода успокаивала. Злость стихала и забывалась. Ближе к Лалели он обычно плыл уверенно и вальяжно, улыбаясь себе, как в детстве в книжке виденный левиафан. Он мечтал о своей столице, светлом граде его, Субботе и, отжав исподнее, шел по берегу, напевая незнамо что.
Редкие встречные уступали ему дорогу. Солнце красило минарет.
1907Он въехал в Иерусалим спящим на подрагивающей от зноя, вони, пыли веренице ослов и мулов, лошадей, хромающих без подковы, караванной стражи и пилигримов. После яркого Яффо и молчаливых, раскиданных по холмам деревенек и поселений город смутил его сборным, по зернышку собранным пейзажем: мелькали пейсы, штреймалы, куфии, талесы, униформа. Семенили рясы, белых шелков проносили шейхов, под ногами бегали неумытые арабчата и мохнато-пернатое уличное зверье.
Турецкие бастионы порастали ливанским плющом, и пыль, копоть, шум, марево хамсина обволакивали приезжих, утомленных подъемом.
К чему я рассказываю об этом? У каждого действия есть исток. Точка принятия всех решений. Линия невозврата. Или неясный фон, на котором впоследствии расцветут унылые, ядовито-желтые орхидеи, символ нашей бессильной злобы, пятна доводов и оправданий.
Хаим не сильно любил турок. Убежденный, но неизвестно, в чем же именно, благородный, цельный, потный и волосатый, как одышливый пес-трехлетка. Он не слышал в себе молитвы утренней, ни слова
Божьего, ни Маммоны. Он не искал ни денег, ни славы, он хотел быть нужным времени и стране, но в ту пору не было такой державы, которой был бы нужен медленный, томно-тягучей силой наполняющийся еврей, кому одинаково отвратны и мотыга, и синагога.
Он так долго ехал сюда, так долго, что забыл, почему уехал из одной империи, русской, в Палестину. Тогда казалось, что навеки, – край империи, но турецкой.
– Вы умеете торговать?
Голос не был заинтересован в ответе. Живая анкета, офицер, вроде вас
– та же школа.
– Итак, вы прибыли из Стамбула караваном весну назад, живете на стройке в Йемин Моше, говорите на всех языках войны, у вас нет родственников и близких, вы не молитесь, не стрижетесь, вы близки к
“Поалей Цион”, но ваш круг общения нам неясен. Вы сумеете торговать оружием?
1917До ареста группы осталось мало – может, дни, хорошо – недели. Только
Сара еще надеялась, неизвестно на что. За последний месяц она похудела и состарилась на глазах. Ей был нужен другой посланец – трусливая охрана поселений норовила выдать ее людей. А чтобы дело не пострадало, выдавали их сразу трупами.
Турки были сродни ментам. Они ели новость, когда протухнет, брали золотом отступного, и когда впадали в тоску и ярость, то мешали в кучу тузы и вшей.
Человек с зазеркальным именем Арон Аронсон проработал у них три года, был советник Джемаль-паши, а теперь разгуливал в ставке
Алленби и читал донесения на иврите.
У любой истории есть конец. Этот был не глупее прочих. Льежский голубь летел с запиской на каирскую голубятню, но устал от зноя и сел напиться прямо в руки солдата-турка.
Я помню эту исповедь, полковник, как многие не помнят колыбельных.
Лежал валетом на одной кровати с братом и слушал про Аронсона, про первую еврейскую разведку, про темной памяти не стихнувшие страсти.
Дорогой Арон! Сделай так, чтобы корабль прибыл 27-го сентября, хотя неясно имеет ли смысл уже. Положение ухудшается, наши ужас как перепуганы, и возможно, что готовы уйти…
Я пришла к выводу, что стоит упорядочить дела на месте, чтобы оставить себе возможность возвратиться сюда когда-либо. Может быть, это ошибка, но мы будем рисковать до последней минуты. Не сумеем пробраться к берегу, так прорвемся туда с оружием… Если Бог даст и нас не схватят до послезавтра, то увидимся в полночь. Сара”.