Беглец из рая - Владимир Владимирович Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не отдавай в чужие руки жену, машину и ружье, – неловко пошутил я.
Действительно, что-то странное, роковое складывалось именно с Зулусом, и он не мог противостоять этой сети несчастий, похожей на безжалостное улово. Залучило, опутало по рукам-ногам, потянуло на дно; иль отдаться покорно, памятуя о том, что у всякого кружила есть дно, и когда-то крученая струя вернется вверх, иль барахтаться до последнего, чтобы выбиться из сил и потонуть. У всякого человека случается подобный выбор, но его не подгадываешь загодя, а он сам подстерегает тебя, а уж как угодил, тут и решай, суетиться ли тебе иль во всем довериться судьбе.
– Столько смертей на одну голову. Тут и каменное сердце не сдюжит… И зачем отрубился племяннику? Мог бы как-то иначе. А то и парня потерял, и машины не вернул.
– Вспылил сгоряча. Много мы лишнего говорим сгоряча… Вот и ты своему Гаврошу молишь: «хоть бы ты сдох с вина, хоть бы залился», – мягко укорил я соседку.
– Дак ведь зло возьмет! – вскричала Анна, не тая голоса. – Пьет и пьет, лешак. Думаешь, хоть бы запился, да отплакать разом, чтобы не мучиться…
– Ты вроде бы сгоряча посулила, а слова твои – судейский приговор. Они, как тавро, на крупе лошади, как метка. А мы так любим обижать ближнего, не замечая, что слово особую силу имеет.
Глаза мои увлажнились от проникновенного тона, даже в голове замурашилось, и я чуть не заплакал. Чтобы не выдать непрошенную слезу, я заскоркал ногтем по одеялу, словно нашел сальное пятно.
– А вы своих матерей почитаете? – закричала Анна. Мое покорство лишь поддавало жару. – Вы своим матерям жизни даете? А ведь она спородила, выкормила… Вот и Зулус зачем мать не допокоил? Она-то ему: «Сынок, не спроваживай меня в богадельню. Хочешь, на колени встану. Не долго ждать-то осталось, потерпи… Умру, так после наплачешься». А он врачу подмазал, чтобы справку дал. А теперь вот и собирай горя. Все! Назад лошадь с кладбища не возит.
Я не отзывался, морщил пальцами белоснежную наволоку и во всем, безусловно, был согласен со старухою, хотя и были в словах ее какие-то закорючки, что цепляли мой ум и загоняли в тупик. В какой же страдный день был Зулусу высказан остерег, но он не внял ему. Откуда и зачем было ведать соседке, что моя головенка уже лет двадцать не знает отпусков и соображает, глупенькая, над каждым словом, разнося их по невидимым каталожным ящичкам.
– Вставай, лежень! – уже остывше, приговаривала Анна. Пыл ее иссяк, и бабьи мысли скинулись на постоянные домашние заботы. – Уже обедать пора, а ты еще и в тувалет не ходил…
– Откуда знаешь? Подсматривала, что ли?
– Да глаза красные, как у окуня, – грубо ответила старуха.
Анна со скрипом встала, долго разгибалась, кряхтя, разламывала поясницу и так, на полусогнутых, будто громадный рак-каркун с отвислыми до полу клешнями, потащилась к порогу, а там, взявшись за ручку двери, вдруг решительно выпрямилась и вновь обернулась медведицей.
10
Ночью страсть как донимало плотское. Это все от тоски-злодейки, от одиночества, от неясных дурных предчувствий, от нежелания доживать последние годы в бобылях, на сиротской угрюмой койке, когда и стакана воды будет некому подать. Это в народном представлении самое страшное. Самые бесхитростные слова, коими обычно укоряют холостяжку-перестарка, де, доживешь вот до таких лет, что один належишься, и глотка воды никто не подаст, но в них-то и скрывается драма человечьего бывания, его предназначения на земле – свить гнездо, укупорить его так, чтобы не подточили сеногнойные дожди и не обрушили бури, да наплодить детишек мал-мала, чтобы по ним, когда вырастут, продлилась родова, а значит, и человечья память. Ибо истина в том, что искренняя память хранится не в мраморных плитах, не в кладбищенских надгробиях, не в гранитных склепах, но в человечьих головенках, в коих вроде бы так непрочно запечатлевается образ ближнего, но, кочуя по цепи прекраснодушных людей, он вдруг обретает, воистину, вечный смысл. И особенно, когда ты творишь дела доброчестные или крепко злодейские, от которых леденеет кровь…
Еще возвращаясь от Зулуса и озирая одичалым взглядом едва проступающие из тьмы изобки, тусклую льдинку воды в обмелевшем пруду, серебряную рыбку месяца, я вдруг решительно подумал, как о последнем спасении, как вернусь в Москву, так сразу приду на исповедь к отцу Анатолию и попрошу благословения на женитьбу. Взмолюсь, паду в ноги, вот, мол, спасу нет больше, возложил ты на меня терновый венец, ярмо несносимое; де, где я сыщу вдовицу иль девушку невинную, да чтобы мне годами вровню, ибо куда ни кинешь взгляд, к кому ни присмотришься, и коли мила сердцу, то обязательно она иль разведенка, иль мужняя жена, иль слишком юна, иль капризна и требовательна не по уму, иль слишком благочестива – почти ханжа, или монашена в миру, иль денег больших хочет, не трудясь, иль детей, опять же, не терпит. Сколько препон, сколько всяких неурядиц встает на пути благочестивого человека, если он решил обзавестись семьею.
Был же у меня приятель, художник, у которого умерла любимая супруга, и по прошествии времени, не стерпя одиночества, решил он в другой раз жениться, с этой мыслью начал поиски подруги и чуть не сошел с ума. Он хотел рассказать мне о своих злоключениях, но в тот самый вечер, когда я должен был прийти к нему на квартиру, милейший человек вдруг вздел себе петлю на шею. Урок, который он собирался преподать, так и не дошел до меня.
Вот и спрошу батюшку: и неуж ты мне желаешь подобного зла иль хочешь закрепостить в одиночестве ради науки, ибо много тут мне видится умышленного, почти неистового, отчего ум мой приходит в некоторое смятение. Скажу,